Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако умозаключения Ламприера хотя и основаны на самых точных законах индукции, на самом деле абсолютно ошибочны. Эдмунд де Вир не пьянеет, а только трезвеет, хотя внешний вид его и говорит об обратном. Есть в этих безобразных попойках что-то такое, что пробуждает в нем энергию. Вызывающая такой непорядок мутация (чей вирусный прародитель, может быть, имеет нечто общее с тем приватным совещанием, которое так интересует Ламприера) таилась еще где-то в лимфатической системе Томаса де Вира, а сейчас, отбивая между прочим спорадические атаки фагоцитов, струит по капиллярам и сквозь клеточные мембраны свое представление о счастье. Впрочем, симбиоз обманчив, равновесие неустойчиво: лейкоциты постепенно накапливают силы, чтобы вынести свой приговор.
Трудно сказать, что это такое и откуда взялось. Но во всем этом скрыта суровость самоотречения, заставляющая заподозрить нечто прусское; возможно, как и инфлюэнца, оно родом из Кенигсберга,. и мысль эта не оставляет, сколько ни заметай следов. Игру выдает то шепот какого-нибудь двоюродного родственника по имени Фридрих или Иммануил, даже не сам шепот, а слабый отзвук умляута, то сладостный запах братвурста, то смутное томление по сумрачным, омытым дождями лесам, где под утренним солнцем все такое свежее…
Есть также во всем этом что-то очень поступательное, подсознательно заложенная в самой глубине графской биохимии вера в то, что все происходящее так или иначе происходит к лучшему. О его способности пить ходят легенды, но она не имеет ничего общего с пьяной удалью. Когда он выпивает графин белого испанского вина, чтобы протрезветь, ему самому кажется, что он достигает совершенно противоположного результата. С точки зрения друзей графа, его обыкновение увеличивать количество выпитого и оставаться трезвым — всего лишь причуда, ему не нужны для этого особые мотивы, достаточно обыкновенной Schadenfreude .
Знай Ламприер все это, он, возможно, отложил бы свои вопросы позже на вечер, но его упорствующее в своих заблуждениях сердце стремится делать все как можно хуже. И действительно все становится хуже. Месье Усы заполучил наконец ту девушку, бывший ее спутник по-прежнему издает напрасные звоны, еще четверть тона, еще глоток отпивается от тоники, а люди, расхаживающие вверх-вниз по лестнице, то и дело опорожняют существенно важные части инструмента, старая карга покинула свое место у очага, чтобы показать Септимусу, как следует танцевать степ, пальцы внутрь и фъю-и-ть! — ее башмак, вращаясь в воздухе, летит через всю комнату и разбивает масляную лампу, та выбрасывает на пол извилистый язык огня, но все под контролем, в Поросячьем клубе воцаряется общая неразбериха, пожар заливается пивом, сидром и другими, более пахучими жидкостями (обладатели которых рады наконец избавиться от них), и вот уже все заняты не чем иным, как пением.
Все начинается сначала, но теперь весь зал захватывает постепенно некое общее сложное движение, смутный толчок расходится концентрическими кругами из центра разврата, а на самом-то деле — от Карги. Она прервала урок танцев как занятие недостойное и глядит теперь по сторонам, высматривая парочки целующихся, фыркающих и потягивающих вино, которые под ее свирепым взглядом начинают разъединяться. Руки благоразумно оставляют в покое корсажи, никто больше не осмеливается шлепать прельстительно отставленные зады, мужчины и женщины расходятся, словно волны Красного моря, и прощания влюбленных, воздушные поцелуи и клятвы верности создают мелодраматическую атмосферу, словно неуклюжие переводы из либретто Кальцабиджи. В воздухе нависает ожидание. Щеголи, грубияны, франты и важные персоны оказываются на той стороне комнаты, где сидит Ламприер, тогда как кокотки, нимфы, куртизанки и камелии занимают места на другой; некоторые лица кажутся как будто знакомыми, но вспоминать нет времени, потому что Карга уже трижды ударила по полу своей тяжелой клюкой и отступила к очагу. Сцена пуста, и на ней появляется Септимус.
У него торжественный вид. Он обращается к участникам вакханалии, и приближение чего-то серьезного слышится в его словах.
— Друзья мои, — начинает он, — уважаемые дамы, — обернувшись к ним, — в этом самом изысканном и компанейском из всех клубов (Крики: «Точно, точно!», «Лучше не бывает!») мы провели множество счастливых часов, которые мы если бы только могли вспомнить, то ни за что бы никогда не позабыли. Здесь мы пили (Бормотания: «Верно, верно», «Это уж несомненно»), здесь мы пели, здесь мы… (Следует пауза для пущего эффекта.) бесчинствовали! («Ха! Было, было!», «Лучшие бесчинства во всем городе». Присутствующие обмениваются взаимными: «Доброго вам бесчинства, сэр!») Но… (Септимус поднимает палец, и остальные уже знают, что он хочет сказать.) самое главное, здесь мы съели… (Слушатели затаивают дыхание.)… невероятное количество свинины!
При упоминании о свинине комната взрывается, отовсюду слышатся возгласы, в воздух летят шляпы, бесчинства пока приостановлены, и участники по-прежнему разведены по разным сторонам комнаты, ожидая праздничной вседозволенности. Со своего места у очага Карга отвечает на восторги присутствующих тем, что швыряет в середину ликующих участников собрания обжигающий ломоть свинины с поджаристой корочкой, на который те бросаются, бешено скрежеща зубами и истекая слюной.
— Мадам! — приветствует ее галантный Септимус, и компания поднимает в ее честь стаканы.
— Пейте до дна, мальчики мои, — поощряет она и пытается выполнить неустойчивый пируэт, который срывает шумные аплодисменты. Септимус пользуется всеобщим благодушным настроением.
— Друзья мои, — продолжает он, — сегодня здесь с нами находится один мой очень дорогой знакомый (собравшиеся с любопытством озирают комнату, кто бы это мог быть?). Молодой человек, брошенный в стремнину реки жизни. И если для сироты он еще слишком молод, то уже достаточно созрел для того, чтобы быть нашим другом. Поприветствуем вместе со мной моего партнера в сегодняшней игре, мистера Джона Ламприера!
Под поощрительные аплодисменты Ламприер предстает перед собравшимися. Септимус важно продолжает речь, пародируя интонации ученого лектора:
— А теперь, как известно всем знающим поварам, самый сочный, ароматный, самый великолепный, но одинокий свиной бок обречен на то, чтобы испытывать ущербность на пике своего совершенства, чтобы с шумом падать на землю с зенита своей славы в загонах Эвмея, если он лишен своей естественной спутницы, своей, так сказать, наложницы… Друзья мои, я говорю, конечно, о выпивке.
Поросячий клуб трижды ударяет стаканами по столу.
— Да, друзья мои, выпивка. Утешение покинутых жен, смазка нашего флота; и если она достаточно хороша для матросов и их бабенок, — призывно протянув руки, он продолжает заунывно, — то, разумеется, разумеется, она достаточно хороша и для нас?
Несколько реплик из зала: «Разумеется, хороша», «А то!» — подтверждают истинность сказанного.
— И поэтому мы играем.
Выговорив это, Септимус замолкает и меряет шагами пол, пальцы правой руки сосредоточенно прижаты к переносице, он весь погружен во внезапно нахлынувшие мысли. Интермедия.
— … возможно, это и не самая атлетическая из всех игр, она вполне может показаться скучной ученым мужам и даже hoipolloi , но зато у нее есть два неоспоримых преимущества. Первое, в ней участвуют ведра, нет, целые бадьи выпивки. — Поросячий клуб громким урчанием выражает одобрение, Септимус вдохновляет их. — А во-вторых, так или иначе, но это наша игра!