Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погоди, думал я, вот они придут. Изелина заманит Дидерика в сторонку, к дереву, и скажет:
– Стой тут, Дидерик, смотри, следи за своей Изелиной, а я попрошу того охотника завязать мне башмачок.
И этот охотник я, и она подмигивает мне, чтоб я понял. И когда она подходит, мое сердце чует все, все, и оно уже не бьется, оно ударяет, как колокол. И она под платьем вся голая от головы до пят, и я дотрагиваюсь до нее рукою.
– Завяжи мне башмачок! – говорит она, и щеки у нее пылают. И немного погодя она шепчет прямо у моего рта, у моих губ: – Отчего ты не завязываешь мне башмачок, любимый мой, нет, ты не завязываешь… ты не завязываешь…
А солнце ныряет в море и тут же выкатывается опять, красное, свежее, будто вдоволь напилось глубокой воды. И повсюду шепот, шепот.
Потом она говорит у самого моего рта:
– Пора. Я должна идти.
И, уходя, она машет мне рукою, и лицо у нее еще горит, лицо у нее нежное, страстное лицо. И снова она оглядывается и машет мне рукою.
А Дидерик выходит из-под дерева и говорит:
– Изелина, что ты делала? Я все видел.
Она отвечает:
– Дидерик, что ты видел? Я ничего не делала.
– Изелина, я видел, что ты делала, – говорит он снова, – я видел.
И тогда звонкий, счастливый смех ее несется по лесу, и она идет за Дидериком, ликующая и грешная с головы до пят. Куда же она? К первому молодцу, к лесному охотнику.
Настала полночь. Эзоп сорвался с привязи и охотился сам по себе. Я слышал, как он лает в горах, и когда наконец я заманил его обратно, был уже час. Пришла девочка-пастушка, она вязала чулок, тихонько мурлыкала и озиралась. Но где же ее стадо? И за какой надобностью пришла она в лес в такой час? Без всякой, без всякой надобности. Тревожится, а может быть, радуется, полуночница. Я подумал: она услыхала, как лает Эзоп, и поняла, что я в лесу.
Когда она подошла, я встал; я стоял и смотрел на нее, она была такая тоненькая, молодая. Эзоп тоже стоял и смотрел на нее.
– Ты откуда? – спросил я ее.
– С мельницы, – отвечала она.
Но что ей было делать на мельнице так поздно?
– А ты не боишься ходить по лесу так поздно, – спросил я, – такая тоненькая, молодая?
Она засмеялась и ответила:
– Вовсе не такая уж я молодая, мне девятнадцать.
Но ей не было девятнадцати, я убежден, что она набавила себе два года, ей не исполнилось и восемнадцати. Но зачем ей было набавлять себе года?
– Сядь, – сказал я. – И скажи мне, как тебя звать?
Она зарделась, села рядом и сказала, что звать ее Генриетой.
Я спросил:
– А есть у тебя жених, Генриета? Он тебя уже обнимал?
– Да, – ответила она и засмеялась смущенно.
– И сколько же раз?
Она молчит.
– Сколько раз? – повторяю я.
– Два раза, – тихо сказала она.
Я притянул ее к себе и спросил:
– А как он это делал? Вот так?
– Да, – шепчет она и дрожит.
Уже четыре часа.
IX
У нас с Эдвардой был разговор.
– Скоро будет дождь, – сказал я.
– Который теперь час? – спросила она.
Я глянул на солнце и сказал:
– Около пяти.
Она спросила:
– Вам это видно по солнцу, и так точно?
– Да, – ответил я, – это видно по солнцу.
Пауза.
– Ну, а если солнца нет, как же вы тогда узнаете время?
– Есть много других примет. Прилив или отлив; в свой час ложится трава, и птичьи голоса меняются; когда умолкнут одни птицы, заводят другие. Еще по цветам можно узнать время, они замыкаются к вечеру, и по листьям – они то светло-зеленые, блестящие, то темные; наконец, я просто его чувствую.
– Правда? – сказала она.
Я ждал дождя и не хотел держать Эдварду на дороге, я взялся за картуз. Но она вдруг задала мне еще вопрос, и я остался. Она покраснела и стала расспрашивать, зачем я, собственно, здесь, зачем я занимаюсь охотой, зачем я то, зачем это. Я ведь стреляю, только чтобы прокормиться, не правда ли, и Эзоп у меня не очень-то устает?
Она еще больше покраснела и совсем потерялась. Я понял, что кто-то при ней говорил обо мне; она повторяла чужие слова. И меня это тронуло, я вдруг вспомнил, что у нее ведь нет матери, и она показалась мне такой беззащитной, особенно из-за этих ее сиротливых, тоненьких рук. И тут на меня что-то нашло.
Ну да, я стреляю не убийства ради, а только чтобы прожить. В день не съешь больше одного тетерева, вот я и убью сегодня одного, а другого завтра. Больше-то зачем? Я живу в лесу, я сын леса. С первого июня запрещают охоту на куропаток и зайцев, стрелять уже почти нечего, ну и что ж, я рыбачу и ем рыбу. Вот скоро возьму лодку у ее отца и выйду в море. Разве мне охотиться только нужно? Мне нужно жить в лесу. Мне тут хорошо; мой стол сама земля, когда я ем, и не надо садиться и вскакивать со стула; я не опрокидываю стаканов. В лесу я волен делать все, что хочу, могу лечь навзничь и закрыть глаза, если захочется; и говорю я все, что хочу. Часто ведь хочется что-то сказать, сказать вслух, громко, а в лесу слова идут прямо из сердца…
Когда я спросил, понятно ли ей это, она ответила – да.
И я говорил еще, потому что глаза ее не отрывались от моего лица.
– Знали бы вы, чего я только не перевидал! Вот выйдешь зимой и заметишь на снегу следы куропаток. Вдруг они обрываются, значит, птицы взлетели. Но по отпечаткам крыльев мне ясно, куда полетела дичь, и я ее сразу же отыщу. Всякий раз это до того удивительно. Осенью часто смотришь, как падают звезды. Сидишь один-одинешенек и думаешь: неужели это разрушился целый мир? Целый мир кончился прямо у меня на глазах? И я, я сподобился увидеть, как умерла звезда! А когда приходит лето, на каждом листочке своя жизнь; смотришь на иную тварь и видишь, что нет у нее крылышек, некуда ей деться, и до самой-то смерти жить ей на этом самом листочке, где она родилась. Вы только подумайте! Или, бывает, увидишь синюю муху. Да нет, разве словами такое выскажешь, я даже не знаю, понимаете ли вы меня?
– Да, да, я понимаю.
– Ну вот. А иной раз смотрю я на траву, и она прямо так и смотрит на меня, честное слово. Я смотрю на малую былинку, а она дрожит, и ведь неспроста же. И я тогда думаю: вот стоит былинка и дрожит! Или глянешь на сосну, и всегда выищется сучок, от которого глаз не отвести; и о нем еще подумается. А иной раз и человека встретишь в горах, бывает и такое.
Я посмотрел на нее, она вся подалась вперед и слушала. Я не узнал ее. Она до того заслушалась, что совсем забыла о своем лице, и оно сделалось просто, некрасиво, и отвисла нижняя губа.