Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бросились к врачам, оказалось, есть такое слово «энцефалопатия», страшное, с рогами и копытами.
– Дуру из поликлиники расстрелять и забыть, ребенка лечить, – сказал профессор, протягивая Соне ворох рецептов, – голову держать высоко и жизнерадостно.
Закаливание и воспитание младенческой воли ушли навсегда, вместо них теперь были только слово «энцефалопатия», массаж, лекарства по часам. Когда человеку по-настоящему трудно и страшно, он всегда один, и Соня осталась с энцефалопатией одна. Нина Андреевна намекнула, что такие диагнозы передаются не иначе, как по наследству, а ЕЕ дети были здоровыми. После этого Валентина Даниловна старалась с ней не встречаться. От восторга перед младенцем она вообще как-то растерялась, так и не поняла, что ребенок болен.
Днем Соне было некогда плакать и бояться. Она ножом разрезала таблетки на части, ступкой толкла в порошки, порошки заворачивала в кальку, надписывала: «вторник, 10 утра» или «среда, перед сном». Ну, а ночью… ночью она лежала без сна и боялась – как это не держать ложку, а как же он будет есть?..
Головин приходил вечером домой и НЕ спрашивал – как Антоша. «Зачем спрашивать? – удивился как-то Алексей Юрьевич. – Было бы что-нибудь не то, ты бы сказала». А Антоша каждый день менялся, и каждый день ему становилось лучше или хуже. Так что у Головина и Сони, у каждого были свои слова.
К году Антоша был абсолютно здоров – ласковый кудрявый крепыш, бегал, повсюду лез, сам ел, от пережитого ужаса Соня сразу же научила его есть вилочкой. Антоша был ее частью, как веточка у дерева, любил ее ревниво-страстно, ни за что не хотел делиться ею с отцом. Заговорщицки говорил ей: «А давай папа будет спать на другой кровати, а я буду с тобой…» Или так: «А давай мы с тобой будем вдвоем жить…»
И уже вроде бы можно было начинать лепить из него мужчину, но в семье уже все сложилось, вернее, разделилось —
Соня с Антошей и «папа на работе». Соня иногда думала, что Антоша нарочно устроил себе неправильные рефлексы и неправильный тонус, опасаясь отцовских на себя планов, – не хотел жить без соски, не хотел плавать разными стилями, не хотел закаляться и расти по образу и подобию своего отца.
Сын задумывался, терял вещи, мягко увиливал от занятий спортом и… если честно, чуть-чуть, немного отличался от бойких одногодков, но он был здоров, здоров!.. И все, все забылось, и дура из поликлиники, и таблетки, и порошки, все, кроме ужаса, который до сих пор вдруг прошибал Соню холодным потом – он у вас не будет держать ложку, не будет…
…Ребенок был – ее. А Головин сжег в камине его тетрадку с жуками и выбросил два тома Фабра. И не пустил в дом Мурзика.
– Ребенок – мой, понимаешь, мой! А он…
– Давай погуляем немножко, – сказал Князев, и Соне стало приятно, что он не бросился осуждать ее мужа.
Они пошли по Чистопрудному бульвару, свернули в переулки.
Какие удивительные названия – Огородная слобода, Гусятников переулок, Сверчков…
– Ох.
– Что ох?
– Я так люблю Москву.
В Гусятниковом переулке они поссорились. Это была их первая ссора, но хорошая, настоящая, со слезами, трагическими взглядами и уходами навсегда.
– Ты с ним спишь? – вдруг спросил Князев и посмотрел на Соню странным взглядом, злым и затравленным.
– Фу, неприлично спрашивать об этом замужнюю женщину, с которой у тебя роман, – так ответила Соня и подумала: не нужно, не нужно было пускать его в свою жизнь, рассказывать про Антошу…
– А у меня с тобой не роман. Ты с ним спишь? – Это не была легкая ревность, которая возбуждает и украшает любовь, а было что-то другое, первобытное.
– Ах, милый, что ты такое говоришь… все мое существо противится мужу, как у всякой порядочной дамы, имеющей любовника, – закатила глаза Соня и тут же сухо сказала: – Понятие «супружеский долг», между прочим, никто не отменял.
…Понятие «супружеский долг» никто не отменял… Как ни странно, в полном противоречии с романами, и, как ни стыдно было об этом думать, летом отношения ее с мужем оживились. Вернее, отношения Алексея Юрьевича с ней оживились – счастливую женщину окружает особый чувственный флер, и Алексей Юрьевич перестал пропускать субботы и даже иногда застенчиво нарушал свой привычный график. Соня не пыталась потихоньку от своего супружеского долга увильнуть, не пользовалась классическими хитростями – у нее не болела голова, она не уставала и не засыпала, не дождавшись мужа.
Так что все лето Соню Головину любили и Алексей Юрьевич, и Алексей Князев, – но ведь в этом и состоял ее долг, чтобы ВСЕ были счастливы…
…Выполнять долг оказалось очень трудно. Трудно, невыносимо, ужасно. Не то чтобы Соня Головина была приличной дамой из романов, все существо которой противится нелюбимому человеку – ах, не могу, ах, это выше моих сил… Она просто НЕ ХОТЕЛА. Она любила другие руки, другие плечи и не хотела Алексея Юрьевича. Брала Князева за руку, короткими поцелуями целовала его пальцы по очереди, гладила нежно и подробно, как когда-то гладила маленького Антошу, всем существом ощущая, как ее любовь передается через кончики пальцев. И не хотела Алексея Юрьевича. Она старалась отворачиваться от мужа – отвернувшись, можно было потерпеть. И ни за что не целоваться. Целоваться с мужем было невозможно, как выпить молоко с пенкой.
Об этом она Князеву не говорила. Зачем? Это было ее дело, и только ее.
– А ты с Барби спал? – небрежно спросила Соня, ожидая, что он изумится, посмеется над ее вопросом – «как ты могла подумать такое, конечно нет!».
– Когда?
– Когда приехал…
– Когда первый раз приехал или второй? – уточнил Князев. – Когда второй, да. И первый. Но это же ничего не значит…
Все мужчины идиоты или только хирург Князев? Смотрел на нее преданно, не понимая, КАК больно ей сделал.
И после того, как Соня повернулась и куда-то пошла от Князева, должно быть в Петербург, а Князев повернулся и пошел от Сони в другую сторону, и после того, как они мирились, целовались и обнимались в Гусятниковом переулке, Князев с Соней уже совсем, по-настоящему, стали близкими людьми.
Если заглубиться дальше в переулки, вокруг сразу становится так тихо, провинциально, будто и не Москва, а какой-нибудь Переславль. В Питере так не бывает – чтобы непонятно, что не Питер. И чтобы трамвай. Если с Чистых пойти в одну сторону, будет Покровский бульвар, а если в другую – Сретенский, затем Рождественский.
…Огородная слобода, Гусятников переулок, Сверчков… Они гуляли по кривым переулкам до поезда, и Соня любила Москву так сильно, как будто все детство шуршала желтыми листьями на Чистых, целовалась у пруда, после уроков каталась на дребезжащем трамвае… Она и не знала, что так любит Москву.
Соня уезжала на «Красной стреле» в СВ, и за двадцать минут до отправления поезда ее двухместное купе уже было закрыто, и проводница зря дергала ручку – ей не открыли. Второй пассажир так и не появился, и через двадцать минут Князев, оторвавшись от Сони, посмотрел в окно на уплывающий от него перрон, услышал «наш поезд следует по маршруту Москва – Санкт-Петербург» и, философски пожав плечами, сказал: