Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У меня недоделаны дела, – заговорил мужчина, обращаясь к женщинам. О Фёдоре ничего не могу сказать, потому что сам не знаю. А ты… не плачь, подожди меня, я тебя тоже ждал. Вот, дела доделаю, приеду за тобой. Можешь мне заплатить за работу? – он обратился к Зинаиде, увлечённо штрихующей скулу на портрете.
– Чем же я тебе заплачу, милый? – от удивления Зинаида уронила сигарету в траву. – Денег у меня нет. Картиной если только. Картину хочешь?
– Нет, картина мне твоя не нужна. Другое нужно. Не для себя.
– У меня больше нет ничего.
– Мне нужно то, что ты собирала с икон после молитвы за Иллариона.
– Миро что ли? Так оно же бесценно, милый. Им не расплачиваются.
– Не для себя прошу. В ваших же интересах использую.
– Не смогу отдать.
– А если тебе скажу, что человека надо с того света вытащить, отдашь?
– Смотря какого.
– Хитрая ты, бабушка. Всё тебе расскажи, не могу пока рассказать, сам не знаю. Но если не отдашь, на душу грех возьмёшь.
– Ты меня, милый, грехом не пугай, у меня их много, грехом больше, грехом меньше. Миро отдам, если позволишь с тебя маслом писать.
– Да, конечно, хоть сейчас, – незнакомец проявлял чудеса покладистости.
– Не сейчас, – бабушка взяла в руки уголь и новый лист бумаги, – побудем здесь пока. Миро ведь отработать нужно.
В этот вечер яркий пурпурный закат положил свои отсветы на всю листву, травы, холмы, проник в переплетения ветвей, лёг на реку, окутал и сделал странным каждый камешек, только слёзы Рыбы оставались прозрачными. Они лились, лились на землю и пропадали в наступающих вечерних сумерках.
«Привет, пап», – начала своё кладбищенское общение Юлька. Герман уже был обласкан, накормлен и дремал, улёгшись на соседнюю могилу. «Лето так быстро проходит! Оно не проходит, оно пролетает, мелькают дни. А когда ты счастлив, всё превращается в один день или несколько летних дней. Наверное, нельзя вслух говорить, что ты счастлив – кто-нибудь подслушает, позавидует, и счастье закончится. Но здесь-то можно… Ты услышишь, да Герман, и те, кто рядом с тобой услышат и обрадуются за меня. А трава не завистлива, и камням нечего ревновать, они так много видели счастья и горя, и всё это прошло. Как ты там пап? Я надеюсь, хорошо. Мне тоже больно, и уже никто не скажет: «Она пережидает, не живёт». Живу. Не правильно, наверное, вам виднее ошибаемся ли мы или делаем верное… Полюбила я человека, пап, да беру не своё, я тебе уже об этом рассказывала, и грех это, женатого любить… Но я его из семьи не зову, научилась я одна быть. А шаги его слышу, когда он только начинает идти ко мне, а как приближается, гром надо мной гремит и сердце из груди выпрыгивает, так и люблю. А как уходит, тем живу, что знаю, что где-то он есть, даже если бы уехал куда навсегда, любовь же не остановишь. Вот, пап, какое дело. Работаю. Шью и шью. Зашиваю, залатываю судьбу свою. Может, наступит день, начну вышивать на зашитом и расцветут мои полотна яркими цветами. Как думаешь? Скажешь: «Дура ты, дочь, дурой была, дурой и осталась», но мне другой судьбы не дали. Я, пап, ребёночка хочу, но нечестно это от чужого мужчины ребёночка хотеть. А может я уже беременная, да не знаю об этом», – Юлька счастливо рассмеялась. «Скажешь, старая ты, Юлька, ребёночка рожать. Так ведь и старые рожают. Рожу ребёночка и летать его научу, сама уже не летаю. А в остальном всё у нас по– прежнему. Мать к жизни возвращается – огородом занялась, а вчера пирогов напекла, как прежде, с яйцом и зеленью, я тут тебе парочку принесла», – и Юлька принялась вынимать принесённые пирожки и выкладывать их на могилу. Облака над кладбищем летели очень низко, казалось, до них, рукой подать. Они летели лицами вниз, и когда пролетали над Германом и Юлей, чуть заметно улыбались. Юлька поцеловала отцову могилу и пошла к дороге, потом, раскинула руки, подпрыгнула, но не взлетела, а только чуть зависла над землёй, опустилась на дорогу и пошла к дому, притрагиваясь к травинкам, кивая деревьям. Много ли надо для счастья Юльке? Только капельку любви, а остальное она возместит, до чувствует, до думает, до мечтает, и вот она уже бежит, и как будто летит над дорогой, как прежде.
В магазин Юлька заходила с опаской – что скажет Вера, как смотреть на неё будет? Ведь она перед ней виновата – украла чужое счастье. Вон, у Верки лицо побледнело и тело осунулось. Но Вера, казалось, не замечала Юлю, и никого из покупателей не замечала. Она выслушивала заказы, выставляла продукты, но сама была где-то не здесь. Перемена произошла быстро, и никто из покупателей не досаждал вопросами, не мучил любопытством. Они сгружали купленное в пакеты и авоськи и расходились по домам, боясь, что чужое несчастье или болезнь прилипнет, если о нём или о ней спросить, и тем более, посочувствовать. Юлька подбирала слова, чтобы сказать, но тоже не могла ворваться в безмолвие Рукомойниковой. Иногда человека охватывает такая тишина, что всё остальное является шумом. Юля знала, что настанет день, и она пойдёт к Вере, и объяснится с ней, и примет всё что положено от обманутой и униженной женщины, но пока Вера никого не подпускала к себе, оставаясь в одиночестве. После работы Вера возвращалась домой одна, никто не провожал её, любовь куда-то улетучилась из легкомысленного Бедова. Она входила за калитку, открывала дом, прибиралась, шла к плите, готовила ужин, ела, и не дожидаясь прихода Аркадия, ложилась спать. Спать ей теперь хотелось всегда. На тумбочке рядом с кроватью она ставила стакан молока и накрывала его большим квадратом сахарного печенья. Аркадий приходил поздно, и когда переступал порог – встречался с тишиной. В доме также, как и в магазине что-то поменялось. Поменялся и взгляд Аркадия, он стал видеть, как серебряное облако сгущается вокруг Веры и распространяется по всему дому. Аркадий ходил по дому на цыпочках, тихо ел, тихо сидел за компьютером с чашкой чая, посматривая на свой прибранный уютный дом, на спину и затылок жены, которая спала, отвернувшись к стене. «Какая же она у меня красивая!», – думал Аркадий и на сердце