Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какой у тебя король? — складывая веер и тасуя карты, спросила Шелоро.
Ей все время казалось, что эта женщина как будто присматривается к ней, узнавая, и не узнавая, и под ее взглядом Шелоро с беспокойством старалась вспомнить, не приходилось ли им и правда, как говорил Егор, уже бывать в этих местах и оставить здесь после себя какой-нибудь след, как это иногда случалось… Но нет, по верху, когда-то давно, они действительно проезжали, а в хутор не спускались.
— Мне не нужно гадать. Я и без этого все знаю о себе, — отказалась женщина.
И с лица Шелоро она переводила взгляд на ее детишек, которые так и рвали зубами хлеб. От Шелоро не укрылось, как при этом страдальчески изламываются ее брови.
— Ты бы насыпала мне зерна, — сказала Шелоро, развязывая вокруг пояса мешок.
Женщина покачала головой:
— У меня здесь нет моего зерна.
— А курей ты кормишь чем?
— Это все — колхозное.
— Ну тогда яичек дай для них, а они за это для тебя и для твоей дочки по-цыгански споют и спляшут.
И тотчас же по ее знаку серебряным хором зазвенели голоса ее детей, и они начали плясать, кувыркаться у ее ног. Даже самый маленький, ползунок, которого Шелоро спустила с рук на траву, загудел, надувая щеки, и завертел ладошками, не желая отставать от своих старших сестер и братьев.
— Нет, нет! — испуганно замахала руками женщина.
И тут же по знаку Шелоро ее дети перестали петь и плясать.
От всего она отказывалась, что могло сегодня принести заработок Шелоро. Не из-за одной же буханки хлеба она спустилась из степи в хутор! А наверху лежал под бричкой Егор и поджидал ее с добычей.
И все-таки Шелоро не могла отделаться от ощущения, что эта женщина все время присматривается к ней и даже, похоже, о чем-то хочет ее спросить. Но не спрашивает. И когда потом взгляд ее опять соскальзывал к детям Шелоро, она тоже как будто всматривалась в них, жалостливо изломав брови. От буханки хлеба, которую они разорвали между собой, только и оставалась еще маленькая корочка в руке у ползунка, но глаза у них все еще лихорадочно блестели.
Внезапно женщина крикнула, повернув голову к своей дочке:.
— Ты, Нюра, побудь тут одна, а я схожу домой. — И она кивнула Шелоро: — Пойдем со мной. Я тут недалеко живу..
Все люди на окраинной улочке хутора так и поприлипали к окнам — и даже повысыпали во дворы к заборам, увидев, как вслед за Клавдией Пухляковой шествует к ее дому цыганка с целым выводком детишек, подметая своими юбками хуторскую пыль… За той самой Клавдией Пухляковой, которая раньше всегда боялась цыган больше всего на свете.
Ничуть не смущаемая этим всеобщим вниманием, Шелоро спрашивала по пути, поворачивая головой по сторонам;
— А это у вас не кузня?
— Кузня.
— А почему замок на ней?
— Кузнеца нет.
— И давно?
— Второй год.
— Уволили его или сам ушел?
Ответы ее спутницы становились все более неохотными и глухими:
— Сам.
— Значит, мало платили ему?
— Нет, не мало.
— А почему же тогда он ушел? — И, не получив на этот вопрос никакого ответа, Шелоро вздохнула: — У меня муж тоже хороший кузнец. У вас тут колхоз или уже совхоз?
— На этом краю колхоз.
— А председатель дюже строгий или ничего?
Женщина опять не ответила Шелоро, и та продолжала спрашивать:
— Как ты думаешь, он мог бы моего мужа к вам в колхоз взять?
На это ее спутница твердо ответила:
— Нет.
— Почему? — И, не получая ответа. Шелоро даже приостановилась, сообразив — Может быть, у вас и до этого кузнецом был цыган?
Ее спутница только коротко кивнула, прибавляя шаг. Но Шелоро все поняла:
— А!
На этом все ее расспросы и прекратились. Всю остальную часть пути они шли уже молча.
Все, что только может быть наготовлено в доме на несколько дней вперед, было извлечено из погреба и выставлено на стол под большой яблоней во дворе перед этими ребятишками, черными, как грачата. И все же еще окончательно так и не угасал в их глазенках этот сухой блеск, хватающий за самое сердце. И до чего же вдруг могли напомнить они те, другие глаза, принадлежащие когда-то такому же, но теперь уже совсем большому грачонку.
Все подобрали: и целую большую кастрюлю борща, разогретого ею для них на летней плите во дворе, и две сковороды жареной картошки, залитой двумя десятками яиц. И теперь кружка за кружкой поглощали молоко, которое у нее всегда отстаивалось в погребе в махотках на сливки. Даже грудному ползунку и тому оказалось мало одной кружки.
А Шелоро тоже сидела рядом со своими детьми под яблоней за столом, почти не ела ничего, чтобы им досталось больше, и потихоньку наблюдала за хозяйкой, удивляясь этой щедрости и теряясь в догадках. За свою многоопытную жизнь ей приходилось встречаться с разными людьми: и с добросердечными, и со скаредными до последней степени, и с теми, доверчивыми, которых ничего не стоило обмануть, и, наоборот, с другими, которые натравливали на нее и ее детей собак. Но с подобным она сталкивалась впервые. К такому обращению она не привыкла. Как если бы она приехала в гости к своей родной сестре и та не знает, как же ее еще получше угостить вместе с ее многочисленным потомством.
Какая-то женщина, проносившая мимо по улице на коромысле ведра, с любопытством заглядывая через забор, крикнула хозяйке:
— Нюра приказала, чтобы ты сейчас же верталась на птичник!
Шелоро понимающе усмехнулась:
— Строгая у тебя дочка. Боится, как бы ее мать цыгане с собой не увели.
Но все-таки пришло наконец время насытиться и для этих грачат, и они уже могли отвечать на вопросы:
— Тебя как зовут?
— Егор.
— А тебя?
— Таня.
— Ну, а вас, конечно, Миша и Маша, да?
Шелоро, улыбаясь, подтвердила:
— Смотри, как ты угадала.
Ничего, понятно, необычного в этом не было: почти в каждой цыганской семье детишкам давали такие имена. И люди об этом знали.
И только самый маленький еще не мог принимать участия, в этой беседе с чужой тетей. Мать спустила его с колен, и он теперь проворно путешествовал на четвереньках под столом, пуская молочные пузыри и радуясь чистому серебру донского песка, устилавшего землю.
Дети были как дети. Наелись и вот уже болтают под столом ногами, исподтишка, незаметно для материнских глаз, подзуживая и шпыняя друг дружку. И даже имена у них такие же, как у русских детей. Но оказывается, что эти грачата, отвечая на вопросы, еще приучены были не забывать и той черты, за которую чужим взрослым не полагалось переступать, испытывая их откровенность.