Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако и самостоятельный отъезд вопреки радужным планам издательской троицы выдоить до дна перепавший им с неизмеримо высокого островного стола великолепный халявный день потребовал бы отдельных усилий. Проще было высидеть. А потом немедленно домой. В эту страну, без которой, оказывается, ему невозможно долго прожить. На Соловки.
Пришла эсэмеска от Катеньки, чересчур длинная для жанра, вызывающая в воображении жалостливую картину тонкого пальчика, бесконечно и неутомимо тыкающего в клавиши. Ливанов отписал «люблю»: минимум тыков, а ей хватит не меньше чем на сутки счастья, или что там у нас вместо него. Как бы взять ее с собой, черт, надо продумать, не на глазах же у Лильки, а Лильку я на Соловках никуда не дену. Ладно, как-нибудь в следующий раз.
Запыхавшись, вернулся издательский мальчик, почти на бегу сдернул майку и со свистом врезался в синьку поддельного островного моря. Паша подорвался следом, увлекая за собой красавицу-супругу, та пронзительно завизжала и несколько раз призывно оглянулась на Ливанова. Он подмигнул ей вслед — хорошая, правильная баба, достойная чего-то получше этого радостного бананового алкоголика, — и позвонил жене.
Они давно уже общались по телефону междометиями, со стороны в этом шпионском диалоге — как-там-ничего-а-ты-ну-да-все-да-да-пока-целую — не прослушивалось ни малейшей информации, а между тем их разговоры содержали в себе всё. Сплошные знаки-символы, вобравшие в себя все их бесконечные разговоры на протяжении длинной, чудесной и относительно, с поправкой на страну, счастливой совместной жизни. Жизни, заточенной под вечность, хотим мы того или нет — потому что есть Лилька. Достаточное и необходимое условие хоть какой-то вечности.
Спросил про нее. Тоже давно запароленное: «Как Лилька? — Хорошо», — плюс иногда пару коротких ярких деталек, точечно рисующих картинку, на которой все действительно хорошо, почти как в жизни, долгой и счастливой. На расстоянии, по телефону, в жанре краткого и емкого обмена сведениями между опытными резидентами иностранной разведки, эта картинка выходила особенно убедительной. Ливанов порой и сам в нее верил.
— Ничего, — сказала жена. — Приболела.
— Горло? — внезапно охрипнув, спросил Ливанов.
— Да.
В ее коротенькое, почти без гласной, «да», вместился зоопарк и жирафы, и гора мороженого на чайной ложке, и внук Герштейна, восхищенно глядящий в Лилькин разинутый рот, а ты молчал, ты ей позволил, черт, черт! Жена, конечно, ничего не сказала, никогда она не озвучивала упреков, не вербализировала его вину, становившуюся от этого еще более острой и непоправимой. Если бы между ними хоть иногда происходили сцены с потоками компромата и взаимных обвинений, многое, наверное, казалось бы легче. Ну мало ли, дочка приболела, ну горло, ну отец-идиот накормил ребенка мороженым… Пускай бы вспышка, разряд, громоотвод, — но ничего подобного не было, ни малейшей поблажки, на такой вот женщине он женился, и это уже навсегда.
— Я приеду, — сказал Ливанов, судорожно проглатывая что-то жесткое и колючее. — Завтра. Может, сегодня.
— Ждем.
— Целую.
Вернулись Аля с Пашей, мокрые, смеющиеся, в обнимку: наконец-то до этого лопуха дошло, какая рядом с ним роскошная баба. Не отпуская ее плеча в сверкающих каплях-бисеринках, издатель свободной рукой виртуозно разлил по стаканчикам остатки коньяку:
— Ну, давайте, чтоб не в последний раз! Кстати, Дима, чего там у тебя еще есть перевести?
— Это к Володе, — отмахнулся Ливанов. — Договаривайтесь, я всегда.
Начинало смеркаться, однако из-за кондишенного купола и виртуальных примочек Острова было не разглядеть, где именно садится солнце. Прикрыв глаза, он представил себе медленный и широкий, переливающийся от лилового к золоту на спинах пологих волн, закат на Беломорском побережье. Нет, сегодня же домой, как можно скорее вылечить Лильку, и на Соловки. На Соловки — потому что если есть в мире место, где человеку может быть по-настоящему хорошо, свободно и даже, предположим, счастливо, то это — там.
Ливанов поднял веки, и замкнутый клаустрофобный горизонт резанул по глазам. Море сгустило цвет и стало похоже на ту краску, что выпадала в осадок в ненавидимом им когда-то школьном химическом опыте. Вечерние яхты ловили невидимый закат в пошло розовеющие паруса. По белому песку от белых шезлонгов протянулись серовато-фиолетовые тени.
Из кармана тенниски издательского мальчика, заплывшего чуть ли не за горизонт, а возможно, таки за, торчал, зацепленный за колпачок, толстый черный маркер. Ливанов бесцеремонно вытащил его, проверил на гладкой спинке шезлонга, затем стер закорючку пальцем: стиралось до обидного легко и бесследно, однако все-таки лучше, чем ничего.
На глазах у хихикающего Паши и потрясенной Али он старательно, будто первоклассник, вывел на белом пластике черное, контрастное, заметное издалека короткое слово.
* * *
— Я все понимаю, Чопик, — сурово сказал Иван Михалыч. — Понимаю, дети. Но так нельзя. Если я спущу самоволку тебе, на студии вовсе не будет дисциплины.
— Но я же передала вам сюжет…
— Сюжет Рубанова за тебя сделала, скажешь ей спасибо.
— Скажу, конечно. Только Дашка там ни слова от себя не дописала. Начитала и заклеила, и все.
— И все, Чопик. Зайдешь в бухгалтерию, я там уже тебе выписал.
— Иван Михалыч…
Смысла не было, Юлька прекрасно понимала. И все равно пролепетала еле слышно и глупо, как маленькая:
— Ливанов же с вами договорился…
— Он-то, может, и договорился. Я с ним не договаривался. Твой Ливанов, слава богу, у меня не слу… не работает. И ты тоже. Давай, давай, свободна.
И прибавил отечески:
— Самому жалко, Чопик, а что поделаешь? Ну да ты не пропадешь.
На глазах у сочувственно притихшего Дениса Мигицко, торжествующей Дашки Рубановой (вот стерва, а кто б мог подумать?), нескольких ранее вычисленных стерв и прочих коллег Юлька гордо пересекла ньюз-рум наискосок от редакторского кабинета до бухгалтерии и через десять минут еще раз, к выходу в коридор на четырнадцатом этаже телецентра. Поскольку месяц начался не так давно, выданных ей денег хватало, за вычетом обязательных взносов в оба семейных бюджета (так называемые бюджеты все равно таяли где-то до двадцатого, а с поправкой на инфляцию и до пятнадцатого, но традиция дисциплинировала мужей), ровно на посидеть в кафешке напротив. Никаких более креативных идей Юлька и не придумала.
С утра здесь было тихо и безлюдно, не считая двух девочек-международниц с утреннего выпуска, бледно-зеленых от регулярных подъемов в полчетвертого утра, да толстого и жизнерадостного Севы Палия из вечернего ток-шоу «Бодренький вечер» на Пятом, главного конкурента по сетке почившего «Супер-Моста». Кроме отмачивания нижепоясных шуточек в эфире «Вечера» (и в подметки «Мосту» не годившегося), Сева сотрудничал еще с десятком изданий разного профиля, ваял продвинутую экономическую аналитику, интервью со звездами, политические и медийные сенсации, эссе для дамского глянца и раз в неделю расширенные гороскопы в бесплатную газету столичного мэра. Юлька его нежно любила (Севу, а мэра как раз не очень).