Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ох-хо-хо… – вещал животом, спиной, лопатками и чем-то глубинным, удовлетворенным до изнеможения, мой отец и, уже не в силах от горячего разлома костей и ноющих конечностей приподняться, только показывал пальцами, чтобы я бил, скорее бил еще и еще, сильней и сильней…
Вот тогда я открыл для себя березовый веник, его дурманящую теплоту и бесконечные листья, прилипавшие к лавке, к тазу с водой и моему телу. Вот ведь откуда оно: «Прилип как банный лист…» А потом в городской бане мне показалось пусто и неприятно мыться без листьев и горячего запаха березы, который не спутаешь ни с чем и никогда.
С отцом моим у меня связаны две картинки. Первая – лес.
Он влажен от росы, и мои сандалеты давно промокли. Я бреду, стараясь попадать в отцовский след, и вдруг раздается выстрел. Я подпрыгиваю от радости и бегу через мокрые кусты. В траве лежит маленький комочек из перьев и крови. Отец поднимает его двумя пальцами, как грязную тряпку, и смущенно улыбается. А у меня вдруг слезы брызжут из глаз, и я кричу, отворачиваясь:
– Не надо птичку! Не надо птичку!
Еще я помню речку, медленную, полевую, среди травы и зеленых кустов. Отец сбросил брюки, залез в воду, которая ему по грудь, и кричит: «Лови!» Он что-то швыряет на берег, и среди горячей цветной травы я нахожу блестящую живую рыбку с прилипшими к бокам семенами.
– Лови! – кричит отец, а я, раскатываясь от смеха, ищу рыбок, разгребая зелень и подбирая, словно серебряные тяжелые гривны, чтобы тут же нанизать их через жабры на тонкий прутик с сучком внизу.
– Лови! – кричит отец, и от этой игры мне невозможно весело. Я хохочу на весь берег и, смеясь, падаю лицом в мягкую щекочущую траву.
И еще одно, необычно яркое воспоминание. Я лежу на деревянных, застеленных овчиной и простынями нарах, отгороженных от остальной избы белым пологом. Рядом должна быть моя мама, но она, видимо, уже встала. Я знаю, что мама больна, она часто кашляет, сплевывая в темную стеклянную банку, а потом я закидываю эти банки в высокую крапиву за огородом.
Я сползаю на спине со скрипучих нар, отдергиваю полог и бегу по деревянному теплому полу к окну. В избе никого нет, и отчего-то непривычно ярко, даже празднично. Я коленками влезаю на оскобленную до белизны скамейку и смотрю в окно.
Блестящий, совершенно белый, в ярких солнцах мир ослепляет меня. Нет, я не напутал, я твердо уверен и совершенно отчетливо помню, что на небе было много солнц. Даже сейчас, вспоминая белую яркость, входящую в квадратное окно сквозь яркие ветки и белое небо, мне хочется зажмуриться. Может, это и есть то, самое первое, открытие земной красоты, которое навсегда остается в нас.
Если от мыса Телок долго идти по проселку в глубь леса, то обязательно выйдешь на просеку и остановишься пораженный. Твоим глазам предстанет что-то необычное и яркое в дальнем конце ее. И, только догадываясь, еще не поверив до конца и не понимая, ты осторожно пойдешь по травянистой тропе и очутишься на поляне, в центре которой стоит железный солдат с автоматом, склонившись над братской могилой.
После кипучего, устремленного к солнцу Картунского бора, после сладкой земляники и мягких светлых трав – после всего мирного, шелестящего и живущего – это настолько неожиданно, что замираешь на месте, забыв о ягодах, которые крепко сжимаешь в руке.
Война! Вот она! Неожиданная, заставшая тебя врасплох, когда ты меньше всего ожидал. Как всякая война.
Заборчик, свежие полевые цветы положены у железных ног солдата.
И вдруг чувствуешь, как тебя с силой ударяет в грудь. Боже мой! И тут она, и сюда проникла! А сколько же таких безымянных уголков по всей моей земле! Мне порой кажется, что вся она, земля, планета наша, стала на полметра выше от этих бесконечных братских могил.
Кто они? Мальчики лет по двадцати? Они, может, и в походы не успели ни разу сходить и Селигер в первый раз увидели не синий, в белых лебединых облаках, а красный, да черный, да никакой потом…
Парень один на турбазе говорил:
– Знаешь, у меня отец погиб где-то здесь… Где? Не знаю. Понимаешь, я нашел старое извещение, что пал смертью героя в районе озера Серого, на Ленинградском фронте. Я тогда малый был, не понимал ничего, а теперь вот новая справка: оказалось, что нет такого озера – Серого, а есть Селигер. Вот я и приехал, не искать, конечно, а посмотреть. Понимаешь?
И больше он ничего не сказал.
«Вечная слава героям, павшим за свободу и независимость нашей Родины в Великой Отечественной войне 1941–1945».
И все. Ни фамилий. Ни имен. И стоит солдат и железно молчит об этих людях. Безымянных, полегших здесь. И думает. Долго. Вечность. Знает он тех, кто добирается сюда в лесную чащу и кладет сорванные по дороге цветы. Но об этом он тоже молчит. Да что там, наши же люди. Те же безымянные. От безымянных – безымянным. В безымянном лесу.
Много раз я бродил по лесу, то ли продираясь через колючий ельник, то ли собирая в ладонь пресноватую, красного густого мяса малину, и неожиданно сталкивался с этой войной. Однажды мы нашли каску. В другой раз пуговицу со звездой. А один раз, отдыхая после долгого кружения по сырым буеракам с шапкой, полной лисичек, я неожиданно обнаружил, что сижу на краю окопа. Он был вырыт буквой «Г», и на дне его росли мелкие кустики малины. Оглядевшись, я увидел вокруг еще такие же окопы. А потом и огромную воронку с крупными, чуть ли не выше щиколотки зарослями костяники, чьи ягоды были похожи на разбрызганную кровь.
И опять словно меня неожиданно ударили, и показалось совсем явственно, что пахнет порохом и где-то стреляют и кричат. Впрочем, может, так оно и было: по соседству остановились туристы и жгли костер.
В пятьдесят четвертом году мы сидели у костра близ турбазы и разговаривали. Я и мои друзья, человек семь. Мы болтали, немного лениво, развалясь и подставив ноги огню. А кто-то сказал:
– Видели мы сегодня, как на барже гробики везли. Штук сто, да такие маленькие, ну, словом, детские совсем.
– Может, эпидемия? – спросили его.
Антон, наш капитан, сказал, пошевелив веткой в костре:
– Не эпидемия это. Кости наших солдат собирают из разных мест захоронения и в общий могильник перевозят.
Ночь стала глуше, и мы молчали. Мы молчали долго и трудно, глядя в костер. А потом ахнула в невидимой воде большая рыба, и все вздрогнули, зашевелились.
В тот вечер мы пели тихие солдатские песни про землянки да темные военные ночи, и странно волновали эти песни, сбитые из хриплых мужских голосов.
У всех у нас было что-то солдатское в крови, в такое уж жили время.
Однажды мы лежали на траве, голые до пояса, и Витька сказал, тронув продолговатый рубец на плече:
– Это мне в Венгрии.
– Ты… Был тогда там?
– Ага, – сказал Витька и лег на спину. Он глядел прямо на солнце, не сощуривая глаз, и ничего больше не говорил. – Просто выстрелили и попали в плечо.