Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такая форма раскаяния, уходящая своими корнями глубоко в сферу эмоционального, имеет известную параллель в психическом строе некоторых высокоразвитых животных, живущих в сообществах, — на этот вывод меня натолкнул определенный тип поведения, наблюдать который мне часто доводилось у собак. Я не раз упоминал моего французского бульдога Булли. Он был уже стар, но еще не утратил живости характера к тому времени, когда, отправившись в горы кататься на лыжах, я купил ганноверскую ищейку Хиршмана, а вернее, Хиршман взял меня в хозяева, буквально увязавшись за мной в Вену. Его появление было тяжелым ударом для Булли, и если бы я знал, какие муки ревности будет переживать бедный пес, то, пожалуй, не привез бы домой красавца Хиршмана. День за днем атмосфера становилась все более гнетущей, и в конце концов напряжение разрешилось одной из самых ожесточенных собачьих драк, какие мне только доводилось видеть, — и единственной, завязавшейся в комнате хозяина, где обычно даже самые заклятые враги соблюдают строжайшее перемирие. Пока я разнимал противников, Булли нечаянно цапнул меня за правый мизинец. На этом драка кончилась, но Булли испытал жесточайший нервный шок и впал в настоящую прострацию. Хотя я не только не выбранил его, но, наоборот, всячески ласкал и утешал, он неподвижно лежал на ковре, не в силах подняться — воплощение неизбывного горя. Бедный пес дрожал, как в лихорадке, и время от времени по его телу пробегали судороги. Он дышал неглубоко, но порой конвульсивно всхлипывал, и из его глаз катились крупные слезы. Он действительно был не в состоянии встать на ноги, и несколько раз в день я должен был на руках выносить его во двор. Оттуда он, правда, возвращался самостоятельно, однако шок так парализовал его мышцы, что он не столько шел, сколько волочился по земле. Тот, кто не знал настоящей причины, мог бы подумать, что Булли серьезно болен. Есть он начал лишь через несколько дней, но и тогда соглашался брать пищу только из моих рук. Много недель он подходил ко мне смиренно и виновато, что производило особенно тягостное впечатление, так как обычно Булли был весьма самостоятельным псом, меньше всего склонным к угодничеству. Терзавшие его угрызения совести производили на меня тем более мучительное впечатление, что моя собственная совесть была отнюдь не чиста. Приобретение новой собаки уже представлялось мне совершенно непростительным поступком.
На мою долю выпало еще одно столь же трогательное, хотя и далеко не столь трагичное происшествие, героем которого был английский бульдог наших альтенбергских соседей. Бонзо (так звали этого бульдога) с чужими обходился очень свирепо, но друзей семьи он признавал своими и держался с ними кротко и вежливо. Меня же он вообще от-дичал и при встречах здоровался со мной не только учтиво, но и радостно. Однажды я был приглашен на чай в замок Альтенберг, где жили Бонзо и его хозяйка. Я приехал туда на мотоцикле и, остановившись перед расположенным в лесу домом, наклонился над мотоциклом спиной к двери. Из нее внезапно вылетел Бонзо и, по вполне понятной причине не узнав моей облаченной в комбинезон спины, вцепился мне в ногу, повиснув на ней истой бульдожьей хваткой. Я отчаянным голосом назвал его по имени, и он тут же повалился на землю, приняв самую виноватую позу. Так как произошло очевидное недоразумение, да и толстые кожаные брюки предохранили меня от серьезных повреждений — а что такое два-три синяка на голени для мотоциклиста? — я заговорил с Бонзо самым ласковым тоном, погладил его и был готов тут же забыть о случившемся. Я — но не бульдог. Весь день Бонзо ходил за мной по пятам, а за чаем примостился у моей ноги. Каждый раз, когда я смотрел на него, он устремлял на меня взгляд своих выпуклых бульдожьих глаз и просил прощения, судорожно предлагая мне лапу для пожатия. Когда несколько дней спустя мы встретились на дороге, он не приветствовал меня со своим обычным оживлением, но принял смиренную позу и протянул мне лапу, которую я потряс со всей сердечностью, на какую только способен.
Оценивая поведение этих двух бульдогов, следует помнить, что ни тот ни другой до тех пор никого не кусали — пи меня, ни других людей, — а потому подобный поступок не мог в их мозгу связываться с наказанием. Так откуда же им было известно, что такое действие, причем совершенное случайно, подпадает под категорию преступления? Мне кажется, их состояние соответствовало депрессии, которую испытал я, умертвив тех шестерых крысят, — они сделали то, что глубокое инстинктивное чувство запрещало им делать, а потому, хотя преступление было совершено нечаянно и казалось логически извинительным, это обстоятельство так же не могло смягчить шока, испытанного ими, как все доводы рассудка, оправдывавшие убийство крысят, не помогали мне избавиться от кошмаров.
Совсем иным бывает чувство вины, которое испытывает умная собака, сделав что-то, что с точки зрения ее врожденных запретов вполне естественно и дозволительно, но является нарушением табу, привитого дрессировкой. Всем любителям собак хорошо известно выражение преувеличенной невинности и сугубой добродетельности, которое умные собаки, подобно детям, принимают в таких случаях и которое можно считать верным признаком нечистой совести. Эго поведение настолько забавно своей «человечностью», что нередко бывает трудно наказать преступника надлежащим образом. Лично мне это так же тяжело, как наказывать собаку за первое преступление, совершенное по неведению.
Волк I, который принадлежал к старшему поколению моих чау-чау с примесью немецких овчарок, был чрезвычайно кровожадным охотником, но тем не менее ни при каких обстоятельствах не трогал домашней птицы, если знал, что это — моя собственность. Однако если он не успевал познакомиться с нашими новыми приобретениями, нас нередко ждали неприятные сюрпризы. Как-то на Рождество жена подарила мне четырех молодых павлинов, и прежде чем мы успели спохватиться, Волк вломился в их загородку, и к тому времени, когда на сцене появился я, один павлин уже успел распроститься с жизнью. Волк