Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы выходим к Неве. Тарахтя, медленно тянет буксир баржу против течения. На буксире по палубе идет человек в черном, в руках у него красное ведерко, он бросает его в воду и, подтянув на веревке, выплескивает на палубу. Так он делает несколько раз. Буксир гудит, выпуская в светлое небо дым.
Вода чуть покачивается и отражает небо. Над Невой летают белые чайки. Эти чайки похожи издали на тополиный пух, что летит над городом. Мы подходим к гранитной ограде.
– Дорогая, – говорю я тихо. Иначе я никак не решаюсь сказать. – Вы меня еще любите?
– Любим, – отвечает она.
И доверчиво прижимает свои губы к моей щеке.
– Очень? – спрашиваю я.
– Очень, очень. – Она берет мою руку и, прижав к груди, к сердцу, сжимает ее двумя руками. – Вот так вот люблю.
– И я тоже, – говорю я.
Я отворачиваю от нее лицо и ничего не вижу, кроме воды и неба.
– Ах вы, радости вы мои, дети вы мои, – шепчу я тихо.
Она держит меня за руку и смотрит на Неву. И свет грустной улыбки чуть освещает ее лицо.
1965 г.
Если говорить о властях нашего города, то, разумеется, они отнеслись ко мне должным образом. Мне было выделено несколько минут выступления по телевизору, и я торжественно заявил, что я, собственно, готов к тому, что в прежние времена называли жертвоприношением. То есть готов пожертвовать своей жизнью ради жителей нашего города. «Надо думать, после этого мне поставят памятник».
– Вряд ли это потребуется, – заявил комментатор, а вернее – городской представитель, явно заинтересованный в моей судьбе. – Впрочем, никто не знает, какие наступят времена – может быть, к власти придут военные.
– Военные? – удивился я и даже промаршировал перед телекамерой. – Мне всегда нравились военные. В них такой избыток жизни, что они сами собой несут всем смерть.
Это умозаключение комментатору явно не понравилось, и весь эпизод был впоследствии вырезан.
Вообще, из того, что я наговорил перед телекамерой, многое было вырезано, и это заставило меня задуматься по этому поводу. Очевидно, я был еще не настолько велик, чтобы каждое мое слово слушали, ничего не вырезая.
«Толпа, чернь, эпоха…» – говорил я сам себе, представляя, как удивятся горожане, когда, проснувшись однажды утром, увидят на одной из площадей нашего города памятник. И этот памятник будет – мне. Скорее всего, я буду на нем в шутовском колпаке и с бутылкой в руке, ибо при жизни никогда не расставался с бутылкой; хотя это и не значит, что я сильно пил. Нет, пригублял.
Впрочем, власти нашего города позаботились обо всем. Они предложили заменить бутылку водки на бутылку кока-колы.
– Так будет лучше, – говорили они, – да и реклама, к тому же.
– Так будет лучше, – повторил я, – да и реклама, к тому же.
Что касается шутовского колпака, то, разумеется, они предпочли его оставить.
– Шутовской колпак, – сказали они, – говорит о европейском духе. Впрочем, что скажут об этом военные?
– Военные? – удивился я. – Мне всегда нравились военные. В них такой избыток жизни, что они сами собой несут всем смерть.
Но вот произошел захват столицы. Меня вызвали к премьеру. Премьер был щуплый, но старый вояка.
– Памятник придется отложить, – сказал он, – на этом месте построим кабак.
Я не возражал.
«Кабак – так кабак, – подумал я, – стоит ли из-за этого копья ломать».
После этого меня послали в Сибирь. В Сибири было много красной рябины и морошки. Я ел морошку, смотрел на закат, спал в чуме. А когда пришла пора расставаться, сказал:
– Я не склонен утверждать, что слово «чум» происходит от «чумы». Хотя фонетические совпадения в разных языках свидетельствуют порой об общности. И то, что слово «чум» похоже на «чуму», говорит о том, что в своем историческом развитии оно пережило движение в пространстве и, изменив первородную семантику, явилось иным народам в совсем ином свете.
Когда я говорил, многие местные жители плакали. Когда кончил, они завернули меня в шкуры и отнесли в самолет.
Когда я прилетел в столицу, на мне не было лица.
Я думал, что я буду делать по приезде домой. Я думал, что я буду делать – и не находил ответа.
Везде были военные, они заполнили всю столицу и уже проникли в наш город, так что о прежних властях не было и слуху.
– А как же памятник? – спросил я у седого полковника, с которым встретился у газетного киоска.
– Насрать! – сказал полковник, и я уловил много иронии в его лице.
По улицам двигались танки, люди расступались. На гусеницах танков засохло что-то человеческое.
По ночам слышалась стрельба. Хлопанье пробок с шампанским – куда приятнее этих одиночных выстрелов.
«Они сделали переворот», – подумал я и понял, что памятника мне не будет.
* * *
Разумеется, то, что они совершили переворот, все восприняли неоднозначно.
Я был на даче, лежал в шезлонге, ел варенье.
Это меня удивило.
– Они высадили десант, – сказал я и стал смотреть в бинокль, как они приземлялись.
Надо сказать, зрелище было великолепное. Разноцветные парашюты напоминали детские надувные шары. Шары, помнится, лопались и не летели.
Я поднялся с шезлонга и вышел на террасу.
«Все кончено, – думал я, – сейчас они захватят почтамт и перережут коммуникации».
Когда я приехал в город, в городе было чисто. Одинокие танки курсировали взад и вперед по улицам. Это настроило меня на элегический лад.
«Военные, – думал я, – везде одни военные. В них такой избыток жизни, что они сами собой несут всем смерть».
Разумеется, мне тут же захотелось совершить подвиг. Я всегда был готов пожертвовать собой для всех.
Взобравшись на танк, я стал говорить. Я говорил о консолидации.
Когда я кончил, толпа разбежалась. Двое военных подтолкнули меня к стене, чтобы расстрелять. Разумеется, я не сопротивлялся. Ибо погибнуть подобным образом – в моем амплуа.
Но тут появился седой полковник. По-видимому, он узнал меня и приказал не стрелять.
– Полковник, а как же памятник? – спросил я.
– Насрать! – сказал полковник, и я уловил много иронии в его лице.
* * *
– Отпустите его домой, – добавил, впрочем, полковник, и меня отпустили домой.
Дома, прислонившись к стеклу окна, я смотрел, как они стреляли.
Они убили премьера, а президент был вынужден бежать.
Разумеется, мне ничего не оставалось, как ждать, когда наступит мир и к власти придет гражданское правительство.