Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антисемиты
Лихие девяностые. Центральный гастроном в столице одной из бывших республик. Полноводные ручьи очередей. За колбасой. За сыром. Колбасы – два сорта. Сыра – тоже два. Очереди пересекаются по центру, – веселая толкучка, – с завсегдатаями и вожаками. Юркие старушки в старорежимных салопах, быковатые краснолицые дядьки. Ушлые домохозяйки, всегда знающие, что, где и почем. Дядьки в полушубках потерянно озираются, – им все здесь роскошь, лепота, немота. Под ногами – снежная каша, пол цементный, отовсюду сквозняк. На пересечении очередей – в молочный отдел и в кассу – стоит человек в надвинутой на лоб меховой шапке-ушанке. Рот его скособочен, глаза рыщут по деловито перебегающим согражданам.
Кажется, он никуда не торопится. Покачивается, упираясь кривоватыми ногами в пол. Угрожающе обводит зал мутным страдальческим взглядом. Жиды, – жиды, – жиды, – стонет он, будто от зубной боли, и сплевывает под ноги с сокрушительной ненавистью, – жиды!
* * *
N. везде мерещатся антисемиты. В метро она едет, крепко прижимая сумку к груди. Ее губы сжаты, а лихорадочно блестящие глаза извергают молнии, способные поразить любую цель. Она красивая женщина, – во всяком случае, уже немало лет пребывает в счастливой уверенности. Красивая женщина всегда подвергается некоторой… мм… опасности.
Мужчины, везде мужчины, – она вздергивает подбородок, – так и норовят стать поближе, пристроиться, – сзади, спереди, сбоку, – прижаться, выдохнуть в лицо. Вчерашним перегаром, чесночной колбасой. Утренней затхлостью. Чаще всего эти мужчины оказываются еще и антисемитами. Вот иди знай, – он пялится на ее грудь или все-таки от того, что в голове его зреют коварные антисемитские планы. Например, вырвать сумочку и сигануть на перрон. Антисемитизм, знаете ли, стал изощренным. Совсем необязательно обозвать человека и плюнуть в его сторону. Можно просто подумать и отвернуться. А можно подкараулить в темном углу и треснуть по башке. И опять же отнять сумочку. Выдрать сережки, кольца, да что там, – элементарно надругаться! Э-ле-мен-тарно. Одно дело – надругаться над беззащитной женщиной, стрекочущей по едва освещенному городу, – и совсем иное – надругаться над… В этом городе сплошные антисемиты. Сосед – антисемит, – скребется ножовкой по ночам. Слесарь – антисемит, – дерет втридорога, – с молоком матери усвоил, что евреи нищими не рождаются. Продавщица в молочном – та еще антисемитка, – уже в пятый раз подсовывает прокисшее молоко.
Антисемиты, – кричит N. и судорожно собирает документы. Да, она таки уедет, она обязательно уедет, назло всем, – кому как не ей, – но в консульстве все, будто сговорились, – выворачивают сумку, заставляют снять туфли, – кстати, подъем у нее тоже ничего. Охранник ухмыляется, – здоровый как боров – где вы видели борова-еврея? Фальшивые евреи шушукаются в зале, носятся с фальшивыми документами, – им, видите ли, требуется доказать, что дедушка по материнской линии был чистокровным иудеем. Откуда их понаехало столько. Документы вываливаются из сумочки. Аккуратно накрашенная немолодая дама натянуто улыбается явно искусственной челюстью, равнодушно просматривает метрику.
Все идут и идут, – дети евреев, внуки, полукровки, пятая вода на киселе.
И тут выходит она. Настоящая. Все у нее настоящее. Миндалевидное. И бабушку звали как положено. Пустите, кричит она, покрываясь пятнами, – хамы, всюду без очереди, – ну и что, что дети. Пустите, – я стояла, давно стою, – роняет сумочку и расталкивает этих, наглых, юрких, – с самого Бердичева? Неужели? С ночи?
Чужие дети теребят край платья, чуть ли не сопли вытирают, – оставьте, – кричит она, – заберите ваших детей, – какая наглость, вы только посмотрите на них, – везде заговор, – решительно везде, – в молочном, в трамвае, в консульстве, – у нее тоже могли быть дети, – мальчик или даже девочка, – сто раз могли быть, – но где взять настоящего еврея? Настоящего еврейского отца для еврейских детей?
Спотыкаясь, она идет к дому, – сворачивает в переулок, – царапает каблучками асфальт, – все еще красивая, – осенней тяжеловесной красотой, южной, терпкой, – такими красивыми бывают женщины, выросшие на плодородных черноземных землях, – темпераментными, легко полнеющими брюнетками с прохладной влажной кожей, под которой бегут стремительные ручьи жаркой крови, – не женщина, а сплошной цимес, экзотический цветок, чуть привядший, но не лишенный известного очарования, – находка для антисемита, или даже двоих, – выбегающих из-за угла, выдирающих прижатую к груди сумочку с документами, – проклятая страна, кричит она в слепые окна, в опрокинутый колодец двора.
За окнами проносились отчаянные девяностые со свежесколоченными (как оказалось, надолго) ларьками, чавкающей под ногами снежной кашей, цитрусовым изобилием, кровавыми разборками на вещевых рынках и обреченно застывшими на обочине (во всех смыслах этого слова) скромными постсоветскими служащими, еще не растерявшими остатки нищенской гордости в ежедневном «купи-продай», похожем на «замри-усни», замри и не двигайся добрый десяток лет.
А если не можешь, беги.
Беги, пока есть силы, хватай все, что дорого тебе, и беги. По возможности, без оглядки.
За окнами мотали бессрочный срок соотечественники.
За окнами покачивался белый парусник, роскошный, как индийский раджа, весь в алых парусах и призывно сверкающих мачтах.
Сквозь шорох, шипение и свист глушилок доносилось шуршание песков, шум прибоя и это, вспыхивающее прельстительной вязью, – шалом… шалом…
Там, в стране моих снов, все было белое и голубое. Долгожданным пришельцам раздавали бесплатное какао, а потом везли прямо к морю.
Над морем горел огненный шар, и волшебные звуки услаждали усталых путников, вернувшихся с чужбины.
Меня ждали. Меня очень ждали. В цитрусовых рощах накрывали столы, а веселые сотрудники агентства СОХНУТ, взявшись за руки, танцевали фрейлахс.
Задорно поводили плечами и выкидывали коленца, точь-в-точь как моя бабушка Роза.
Шалом алейхем[5],– улыбались они и вели нас в дом, в котором все было новенькое, блестящее, и в самой маленькой залитой солнцем комнате стояла кроватка для моего еще не рожденного ребенка.
Как они узнали? Как? – поражалась я, – ведь о результатах анализа мне стало известно буквально вчера.
Ни дня, – кричала я, – ни дня я не останусь в этой жлобской стране, в которой такое счастье родиться и такое несчастье жить.
Родители переглядывались и не возражали.
Впервые они не возражали мне, понимая, видимо, что инфанта давно выросла и вполне может претендовать на отдельное королевство.
Мое королевство были книги и мечты. Не то чтобы ярко выраженные, а какие-то смутные, лишенные конкретных очертаний. Будущее представлялось радужной картинкой, стремительным и волшебным восхождением, да что там – взлетом…