Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, положим, далеко не все диссиденты – евреи, – возразила Людмила Анатольевна. – Тут ты не права, Веруня. Хотя государство у нас действительно антисемитское, в этом я с тобой соглашусь.
– А кстати, – оживленно вмешался Орлов, – известно ли вам, девочки, что есть такая опера под названием «Жидовка»?
«Девочки» оказались не в курсе, и Александр Иванович в подробностях поведал им о своем походе в магазин грампластинок и о разговоре с молоденькой продавщицей.
– Это же немыслимо! – возмущался он. – Ставить на сцене произведение с таким названием! И писать это слово на афишах! Неужели никто не понимал, насколько это оскорбительно?
– Санечка, успокойся, – смеялась в ответ Людмила Анатольевна. – Сразу видно, что ты никогда историей особо не интересовался. И классику читал только в школьные годы.
– При чем тут история? – кипятился он.
– Да при том, что в девятнадцатом веке слово «жид» совершенно не считалось оскорбительным и употреблялось широко и повсеместно. Между прочим, и Пушкиным, и Гоголем, и Достоевским, и Чеховым. И в контексте, абсолютно не унизительном для евреев, а просто как обозначение национальной принадлежности. С таким же успехом могло быть сказано: немец, француз, поляк. Статья «Жид» даже была в словаре Даля. Правда, только до тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, потом ее оттуда убрали, чтобы не оскорблять национальные чувства евреев.
– Вот видишь! – торжествующе воскликнул Орлов. – Это говорит о том, что оскорбительный смысл и оттенок слова ни у кого сомнений не вызывал. Нет, милая, ты меня не убедила. Я склонен думать, что все перечисленные тобой великие писатели были на самом деле антисемитами. Это омерзительно! А нам про них всю жизнь говорят, что они чуть ли не совесть нации!
Вера Леонидовна задумчиво дожевала кусок пирога с грибной начинкой, аккуратно вытерла пальцы бумажной салфеткой.
– Скажи, Люсенька, а что, Достоевский действительно что-то такое писал? Или ты просто для красного словца его упомянула? У Чехова, я помню, встречала это слово, кажется, в повести «Степь» и еще где-то. У Пушкина помню тоже, в «Братьях-разбойниках»: «богатый жид иль поп убогий», здесь действительно нет ничего уничижительного. У Гоголя в «Тарасе Бульбе» – да, неоднократно встречается, причем с неприкрытой ненавистью, это правда. Что-то вроде «Перевешать всю жидову!». А вот у Достоевского не припомню, хотя вроде все его романы читала. В «Преступлении и наказании» Свидригайлов перед самоубийством встречает солдата-еврея, но вроде бы там не было слова «жид» или чего-то оскорбительного. Ты ничего не путаешь? Или меня память подводит?
Люся усмехнулась.
– Это оттого, Веруня, что ты читала именно романы, а я – дневники и публицистику. И первое же, с чем столкнулась, когда изучала вопросы правовой реформы, было вот такое чудесное высказывание нашей совести нации…
Она прикрыла глаза и начала неторопливо и четко цитировать по памяти:
– «Ограничить права жидов во многих случаях можно и должно. Восемьдесят миллионов существуют лишь на поддержание трех миллионов жидишек. Наплевать на них». И вот еще довольно характерное высказывание: «Жид распространяется с ужасающею быстротою. А ведь жид и его кагал – это все равно что заговор против русских». Цитаты можно продолжить, если хотите, но эти две я помню наизусть, а остальные нужно в моих записях поискать.
За столом повисла тяжелая тишина, будто сотканная из войлока, поглощающего звуки. «В ее записях! – говорил себе Орлов. – К ее научной работе антисемитизм Достоевского, если он и вправду был, не имеет никакого отношения. К истории Раевских и Гнедичей – тоже. Зачем же Люсенька вела эти записи? Понятно, зачем: все это было интересно и живо обсуждалось, когда она вертелась в кругу диссидентов. Когда была с Хвылей. Но с Хвылей все кончено. И Люсенька дала мне слово, что с ее участием в этих кругах тоже все завершено. Она же понимает, не может не понимать, что от этого зависит и Борька, и Верочка, а значит, в конечном итоге и Танюшка, и наши будущие внуки. Люсенька никогда не была безответственной. Зачем же она хранит эти проклятые записи? Для чего? Неужели не понимает, что если бы наверху сочли эти тексты безобидными, то их опубликовали бы в полном собрании сочинений! У нас на полке стоят эти серые тома – собрание сочинений Достоевского, и никаких дневников там нет. Значит, «там» считают, что народу этого лучше не читать. И если, не дай бог, придут с обыском, то могут зачесть эти записи с цитатами как запрещенную литературу. Ах, Люсенька, Люсенька!»
Ему нестерпимо захотелось закурить. С этой вредной привычкой Александр Иванович и после инфаркта не расстался, хотя количество выкуриваемых за день сигарет существенно сократил. Но встать сейчас из-за стола и выйти на кухню нельзя: это будет выглядеть как демонстративный жест, дескать, он, Орлов, не намерен поддерживать разговор на затронутую тему. А это не так! Ему нужны любые доказательства того, что он живет действительно в антисемитской стране. В стране, где ненавидят евреев и где быть евреем опасно и трудно. Потому что только это может хоть как-то оправдать его ложь и его молчание.
– Неужели Достоевский так и написал: «жидишек»? – полным отвращения голосом произнесла Вера. – Какая гадость! Поверить не могу.
– Придется поверить, – со вздохом ответила Люся. – Я своими глазами читала. Ладно, не будем больше о грустном, у нас же сегодня праздник! Давайте еще раз выпьем за здоровье наших детей. Санечка, наливай дамам!
Орлов с готовностью плеснул в их рюмки коньяку, себе налил клюквенный морс. Запрет врачей на спиртное он переносил легко.
– Кстати, Санечка, а как тебя вообще занесло в магазин «Мелодия»? – вдруг спросила жена, когда разлила по чашкам свежезаваренный чай. – Что ты там делал?
Орлов рассказал, как искал альбом в подарок детям и как вдруг решил найти ту колыбельную, которую «ему пел отец». Александру Ивановичу удалось даже не запнуться на этих словах. Рассказывал живо, в красках и в лицах, и в том месте, где он изображал свою растерянность перед предложением «напеть мелодию», а потом копировал сухопарую пожилую продавщицу, скрипучим противным голосом напевавшую себе под нос, Люсенька и Вера хохотали до слез. По окончании рассказа дамы выразили желание послушать песню. Орлов немедленно включил проигрыватель и поставил диск. Слушали внимательно, но по-разному: Люсенька – настороженно и с интересом, Вера – расслабленно и с явным удовольствием. Сам Александр Иванович изо всех сил пытался скрыть свои чувства, потому что объяснить их он не смог бы.
– Шуберт вместо колыбельной, – сказала Людмила Анатольевна, когда песня закончилась. – Вот что значит: немецкая бабушка.
«Это не моя колыбельная! – билось в голове у Орлова. – Это не мое детство! Это не моя бабушка была немкой! И это не моя жизнь…»
Что-то пошло не так.
Хотя начиналось все многообещающе! В пятьдесят пять лет Вера Леонидовна, сменившая фамилию «Потапова» на «Верещагина», вышла в отставку и уехала к мужу в далекий сибирский город. Уже обосновавшись на новом месте, она узнала, что Танюшка беременна. Добираться из города, в котором располагался Штаб военного округа, где служил Олег Семенович, до Москвы было несложно, но долго: без малого семь суток поездом. Самолет для Веры исключался: врачи запретили категорически, у нее обнаружились какие-то серьезные проблемы с сосудами. Разумеется, к ожидаемому времени родов Вера Леонидовна приехала в Москву, но дорога измучила ее так, что о пути назад она думала с содроганием.