Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приговор Фуко гласит:
«Я не стану говорить, что это метафизика, настоящая метафизика или ее завершение, что скрывается в этой „текстуализации“ дискурсивных практик. Я пойду дальше и скажу, что это исторически обусловленная мелкая педагогика, заявляющая о себе в полный голос. Педагогика, внушающая ученику, что вне текста ничего не существует. […] Педагогика, придающая голосу учителя то безграничное превосходство, которое позволяет ему пересказывать текст бесконечное число раз»[219].
Так «деконструкция» Деррида была приравнена к «реставрации» традиции и авторитета. С рапир были сняты предохранительные наконечники. С этого момента разрыв между двумя философами стал тотальным, абсолютным и категоричным — и оставался таким на протяжении десяти лет. Ситуация изменилась лишь после того, как в 1981 году Деррида, отправившийся в Прагу на семинар, организованный диссидентами, был арестован по обвинению в «распространении наркотиков». Францию захлестнули эмоции. Представители французского правительства пытались повлиять на чешские власти, а интеллектуалы выступали с публичными протестами. Среди тех, кто первыми подписались в защиту Деррида, был Фуко. Он также выступил по радио с поддержкой действий бывшего ученика. Вернувшись в Париж через несколько дней, Деррида позвонил Фуко, чтобы поблагодарить его. Они успеют еще несколько раз встретиться.
Но вернемся к «Истории безумия» или, точнее, к «Безумию и неразумию», поскольку именно так называлась книга, вышедшая в мае 1961 года. Нужно упомянуть также о том, что Фуко дал интервью газете «Le Monde»[220] и даже удостоился статьи в «Times Literary Supplement»[221]. Однако книга оказалась трудна для чтения. Все читатели, даже те, кто был настроен благожелательно и принял книгу с восторгом, отмечали ее путаность, мудреность, витиеватость, почти заумность. В 1972 году, когда готовилось ее второе издание, сам Фуко скажет Клоду Мориаку:
«Если бы я писал эту книгу сегодня, я поубавил бы риторики»[222].
И конечно же книга распродавалась медленно. Первый тираж, поступивший в продажу в мае 1961 года, насчитывал 3 тысячи экземпляров, в феврале 1964 года было выпущено дополнительно еще 1200. В это же время появился «карманный», значительно сокращенный вариант книги, читавшийся на протяжении восьми лет, отделявших первое издание от второго, и проложивший работе Фуко путь к широкому кругу читателей. В 1966 году появилась книга «Слова и вещи», имевшая поразительный успех.
К сожалению, именно сокращенный вариант книги лег в основу английского перевода, вышедшего в 1965 году под названием «Madness and Civilization». Несмотря на то что Фуко жаловался на малый отклик, который его труд получил во Франции, мы должны признать, что интерес к изданию со стороны «антипсихиатров» существовал. Английский перевод книги вышел в серии «Studies in existentialism and phenomenology» (составитель Рональд Ленг). Предисловие к книге написал Дэвид Купер. Ленг и Купер разрабатывали основы «антипсихиатрии», возникшей в Лондоне в начале 1960-х годов. Группа психиатров, клиницистов, психоаналитиков стала переосмыслять свой опыт. По их мнению, шизофрения, понимаемая в самом широком смысле, является следствием репрессивной системы, существующей в семье и в обществе. За «первичным насилием» следует лишение прав, ведущее в психиатрические учреждения. С их точки зрения, классическая психиатрия является последним — ультрарепрессивным — звеном общей цепи. «Антипсихиатры» ссылались на Ницше, Кьеркегора, Хайдеггера, а также — и особенно — на Сартра, которому Ленг и Купер потом посвятили целую книгу. Купер, работавший в больнице на севере Лондона, первым из традиционных психиатров пошел на эксперимент. Он начал группировать больных по корпусам. Однако из-за враждебного отношения персонала эксперимент пришлось прервать. Тогда «антипсихиатры» стали создавать особые учреждения для больных — так была основана Филадельфийская ассоциация. Они открыли многочисленные «households», в частности, в 1965 году знаменитый Кингси-Холл. Одновременно психиатры развернули политическую дискуссию, очевидно, спровоцированную левыми, которая привела, среди прочего, к созыву в 1967 году Международного конгресса по диалектике освобождения. Ленг и Купер входили в организационный комитет. В конгрессе участвовали также Грегори Батесон и Герберт Маркузе[223].
Книга Фуко попала в поле зрения Ленга и Купера. Они направили прожектор, высветивший в трудах Фуко особый смысл, не прочитанный во Франции и, возможно, даже не вкладывавшийся в него автором. Ибо если книга в момент ее появления не была замечена политиками, как жалуется Фуко в семидесятые годы, то именно потому, что этот аспект не входил в замысел автора. Робер Кастель в статье, посвященной судьбе «Истории безумия», пишет об этом с особой силой:
«Роль знаменосца, возглавляющего движение по ниспровержению отдельных психиатрических практик, выпавшая на долю Мишеля Фуко, возникла в силу исторического процесса. Она отнюдь не явилась непосредственным результатом выхода его книги. […] „История безумия“ имела, прежде всего, судьбу академического труда, ставившего академические вопросы. В этом нет ничего уничижительного, ничего, что подвергало бы сомнению оригинальность работы. Ее новизна хорошо вписывалась в контекст эпистемологии, вехами которой помечено интеллектуальное поле эпохи. Академическая традиция, которую продолжил Фуко (Брюнсвик, Башляр, Кангийем), задается вопросом о претензиях научного дискурса на истину и об условиях реализации его возможностей по ту сторону порога рефлексивности, начиная с которого классическая история науки развивается как расфасовка чистых продуктов ума»[224].
Кастель добавляет:
«Анализ Фуко смог поспособствовать изменению взгляда на психиатрию и безумие, существовавшего в начале 60-х годов, только минуя чисто практический регистр»[225].
Кастель прекрасно описывает реакцию на выход книги и суть регистров, служивших для Фуко, по всей видимости, отправными точками:
«„История безумия“ прочитывалась в середине 60-х годов одновременно и как академическая диссертация, продолжающая традиции эпистемологических исследований Башляра и Кангийема, и как бунт против темной власти условностей, вызывающий в памяти имена Лотреамона или Антонена Арто. Это парадоксальное соединение придавало произведению особый статус, восхищая одних, раздражая других или вызывая сразу и восхищение и раздражение. Однако то, что работа являлась диссертацией, исключало конкретный политический аспект, а также прочтение ее как проекта изменений практического характера»[226].