Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В шахте подъем, шахтеры стали на предоктябрьскую вахту, а в доме у Петра разлад, чуть не драки. «Папка, – говорит Петру болезненный пятилетний сынок, – ты мамку не трожь, а то я товарищу Сталину напишу. Он за нас заступится, он рабочего человека в обиду не даст». Ребенок после одной семейной сцены, в буран, на своих слабеньких ножках, падая и спотыкаясь, бежит к парторгу. Парторг пытается урезонить Петра, но Петр уперся. Тогда парторг поручает сердечно поговорить с ним бабке Марье, потерявшей на войне четырех сынов. Бабка нашла те слова, которые перевернули Петрово нутро. Петр повинился перед Федосьей.
«Его пальцы, свертывавшие козью ножку, дрожали… «Федосьюшка! – сказал он глухо. – Виноват я! Прости меня, дурака. Не туда свернул маненечко.. Старая меня на ум наставила».
Окончив, я долго сидела за столом, закрыв рукопись и разглядывая аккуратную папку. «Николай Билибин» написано было отчетливыми круглыми буквами. «Федосьина победа. Повесть».
Вот что он писал здесь – с семи утра. Вот зачем он приехал сюда, в тишину. Вот какой памятник воздвиг он своему другу. Вот о чем хочет он рассказать Тоне и Лельке, Векслеру и Людмиле Павловне.
До сих пор мне случалось испытывать в жизни горе. Но стыд я испытывала впервые.
Чувство стыда было такое сильное, что время остановилось. Как от счастья.
Шагов я не слышала. Раздался стук в дверь. Я знала, что это Билибин. Он всегда стучит легко, осторожно, самыми кончиками ногтей. Словно ходит на цыпочках.
Я не сразу отозвалась на стук. Надо было собраться с духом и с голосом.
– Войдите, – сказала я наконец. – Садитесь, пожалуйста.
Я указала ему на стул по другую сторону стола. Всегда в этой комнате он сидел на маленькой скамеечке возле меня. Он удивился, но сел.
– Вы трус, – сказала я. – Нет, хуже: вы лжесвидетель. – Он начал приподниматься. – Вы лжец. «Ты не чеченец, ты старуха…»
Он поднялся, распрямляясь. Не спуская с меня глаз, он, не глядя, протянул руку и нащупал папку.
– «Его пальцы, свертывавшие козью ножку, дрожали», – сказала я и тоже встала. – Все. Можете идти. Это все, что я могу сказать вам о вашей литературе… Прощайте. Почему у вас не хватило достоинства промолчать? Всего только промолчать? Ведь от вас никто этого не требовал… Неужели… из уважения к тем… кого вы засыпали землей… вы не могли как-нибудь иначе зарабатывать себе на хлеб с маслом?.. Чем-нибудь другим. Не лесом. Не шахтой. Не ребенком – тамошним. Не… заиканием вашего друга?
Он вышел.
…III 49 г.
Как мне вернуться в рощу – в ту, в какой я была в первый день? В ту, благостную, одаряющую меня покоем? Теперь уже мне не за что ее благодарить.
Теперь я прошу ее, прошу, а она мне ничего не дает. Сегодня она вся в подмороженном алмазном снегу. Но чем-то я населила ее таким, что теперь она не утешает меня и в ней уже не живет тишина.
Чем-то я перед ней провинилась, и она лишила меня своих утешений.
Теперь уже поздно каяться, звать ее на помощь. Послезавтра я уезжаю.
Как прожить эти двое суток под одной крышей с Николаем Александровичем? Обедать, завтракать… А потом еще ехать вместе… Впрочем, он, кажется, болен.
Сегодня утром я вошла в столовую с бьющимся сердцем. Но за столом сидел один Сергей Дмитриевич. Билибина не было.
– Заболел опять наш уважаемый коллега, вы уже были у него? – спросил меня Сергей Дмитриевич. – Пойдете – передавайте привет. Я тоже пойду. С сердцем у него, сестра сказала, опять плохо.
– Вот как? Нет, я еще не была.
Я сегодня ходила гулять три раза. По 45 минут каждый раз. Точно. Не давая себе поблажки. По часам.
После обеда пошла навстречу Лельке. Она в эту пору, подбросив брата соседям, бегает на станцию за хлебом. Встретила, отняла у нее сумку, засунула туда пирожки, яблоки, шоколад, проводила почти до самой деревни.
– А в Москве река есть? – спрашивает Лелька.
– Есть. Москва-река. Глубокая.
– А вам там по кеих?
– Не знаю. В городе купаться не позволяют.
– А на кой тогда река?
Худющая, востроглазая, быстрая. Прячет под черный платок замерзшие красные руки.
– Вы скоро уедете в Москву?
– Скоро, Леленька, скоро.
– А меня возьмете?
Остановилась, дует на руки и смотрит на меня большими глазами.
– Ну что ты, Леля! Как же я тебя возьму? Ведь тут твоя мама. Она дочку не отдаст.
– Отдаст! Она скажет: «Едь, Ольга, едь! Больно ты мне нужна. Нечего на шее сидеть». А я вам все буду делать… Я и посуду мыть умею, и банты наглаживать.
Стоит, смотрит на меня и с такой силой трет рукавом нос, словно хочет стереть его напрочь.
Я завязала на ней платок поаккуратней, присела на корточки и дыханием отогрела красные руки.
– Непременно пришлю тебе рукавички. Письма буду тебе писать. И книжку пришлю. Потом ты приедешь к нам погостить – ко мне и к Катеньке.
Я отдала ей сумку. Она повернулась и побежала к деревне – маленькое огородное чучело. Сумка била ее по ногам.
– А какую сказочку пришлете? Крылышко Ясного Сокола? И про дудку? – крикнула она, обернувшись еще раз.
Мне хотелось догнать ее, перекрестить, прошептать над нею какое-нибудь заклинанье. «Господь с тобой». И я сказала самой себе потихоньку: «Беги, моя добрая царевна, я про тебя не забуду».
Пошла полем обратно и спустилась к ручью. И с ним ведь проститься надо. Он не замерз, воркует, как голубь.
Вернувшись домой, я усадила себя за стол и заставила работать над переводом. В конце концов, все зависит от воли. «Главное, держать себя с руками», – говорила мне одна еврейская старушка в больнице… Заставила, но трудилась недолго. Потому что я вижу сквозь стены: по коридору, если пройти гостиную, есть комната, и в ней, на высоких подушках, лежит человек с синими губами и смотрит на дверь. От его двери до моей, я сосчитала однажды, девятнадцать шагов.
Но теперь они превратились в девятнадцать километров. Не менее. В девятнадцать веков.
…III 49 г.
Завтра я уезжаю.
Другое время у меня в комнате оттого, что завтра конец. Оно не тянется и не летит. Его просто негу. Оно выкачано, как бывает выкачан воздух.
Я сижу уже не в своей, а в чужой комнате. Это уже не мой долгожданный дом, а просто номер гостиницы, в котором послезавтра будет жить кто-то другой. И занавески уже ничьи – не мои, – чужие. Это просто уже небольшая зала ожидания, ну, скажем, на вокзале.
Сегодня мне не хочется ни гулять, ни работать, ни вылезать из халата к обеду. Так бы и лежала на диване безо всякого дела. Что уж тут! Все равно завтра конец… Однако был и обед, и мертвый час, и светящаяся щель под дверью, и заря на своем месте за окном – все, как двадцать пять раз. И даже Билибина я увидала опять.