Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кухне было пусто, на полке над раковиной настороженно тикали часы. Один кран вечно подтекал, и вокруг него обмотали кухонную тряпочку, концы которой спускались в раковину. Циферблата было почти не видно из-за оставленного дозревать бурого помидора и банки с порошком, которым бабушка чистила свои вставные зубы. Двадцать минут шестого. Мэй направилась к застекленной двери. Проходя мимо хлебницы, она непроизвольно протянула руку, вытащила оттуда пару булочек с корицей и, не глядя, куснула одну. Булочка малость зачерствела.
Задний двор в этот час был непривычно влажным и тенистым. Поля казались серыми, а затянутые паутиной косматые кусты вдоль ограды кишели птицами. Блеклое прохладное небо обрамлял ровный рубчик света, мерцающий по краям, словно перламутровая внутренность ракушки. Как хорошо, что бабушка и Хейзл еще спят и ничего этого не видят. Никто не запятнал еще этот день ни единым словом, и его чистота поражала Мэй. Ее охватило смутное предчувствие свободы и опасности, такое же неясное, как полоска рассвета, занимающегося на горизонте. Возле поленницы за углом дома послышался сухой треск.
– Кто тут? – спросила Мэй громко, предварительно проглотив недожеванную булку. – Я знаю, что вы здесь! – сказа она.
Из-за угла показалась бабушка, неся в переднике охапку хвороста для растопки и что-то невнятно и сердито ворча под нос. Ее появление вызвало у Мэй не удивление, а странное разочарование, которое, казалось, протянулось тонкими струнами от этой минуты во все уголки ее жизни – и прошлой, и будущей. Ей казалось, что, куда бы она ни пришла, бабушка была уже тут как тут, что бы ни открыла она для себя – бабушка все это уже давным-давно знала или могла доказать, что такого ни в коем случае быть не может.
– Мне показалось, что во дворе кто-то есть, – сказала Мэй на всякий случай.
Бабушка посмотрела на нее, как на печную трубу, и прошла в кухню.
– Не думала, что ты встаешь так рано, – сказала Мэй. – Зачем тебе так рано подниматься?
Бабушка не ответила. Она слышит все, что ты скажешь, но не ответит, если ей этого не хочется. Она села перед печкой и принялась разжигать огонь. Бабушка была уже полностью одета – ситцевое платье, синий передник, засаленный и проношенный на животе, расстегнутая, протертая, неопределенного цвета кофта, которую когда-то носил ее муж, и пара холщовых тапок. Вещи болтались на ней вопреки всем ее стараниям быть аккуратной и собранной – все потому, что фигура у нее была какой-то немыслимой формы и одежда не сидела на ней как следует: вся бабушка была плоская и узкая, за исключением небольшого холмика живота, как у беременной на четвертом месяце, смешно выпирающего из-под тощей груди. У нее были шишковатые костлявые ноги, а руки коричневые, жилистые и скрученные, будто розги. Голова была великовата для такого тела, волосы плотно облегали череп, от этого бабушка походила на рахитичного, но злокозненно-умного младенца.
– Иди поспи еще, – сказала она Мэй.
Но Мэй подошла к кухонному зеркалу и принялась расчесывать волосы и накручивать их на палец, чтобы посмотреть, получится ли из ее волос прическа «паж». Она помнила, что именно сегодня приезжает кузина Юни Паркер. Она возьмет бигуди Хейзл и накрутится, надо только, чтобы бабушка не узнала.
Бабушка прикрыла дверь передней комнаты, где спала Хейзл. Она вылила из кофейника жижу, налила воды и насыпала свежего кофе. Потом достала из-под морозилки кувшин с молоком и понюхала, не прокисло ли, а после выловила ложкой из сахарницы двух муравьев. С помощью маленькой машинки она скрутила себе папироску, а потом села к столу и погрузилась в чтение вчерашней газеты. Бабушка больше ни слова не сказала Мэй, покуда кофе не поднялся, шипя, и она не погасила огонь. В кухне было уже светло, как днем.
– Если хочешь, можешь плеснуть себе – возьми чашку, – предложила она.
Раньше бабушка говорила, что Мэй слишком мала, чтобы пить кофе. Мэй выбрала красивую чашку с зелеными птичками. Бабушка не возражала. Они сидели за столом и пили кофе; Мэй, в своей ночной рубашке, чувствовала себя привилегированной особой, и все-таки ей было неловко. Бабушкин взгляд блуждал по кухне, по заляпанным стенам и календарям, словно ей приходится за всем этим присматривать, взгляд был довольно хитрый, но рассеянный.
Мэй сказала, будто продолжая беседу:
– А к Юни Паркер сегодня кузина приезжает. Ее зовут Хизер Сью Мюррей.
Бабушка пропустила ее слова мимо ушей:
– Ты знаешь, сколько мне лет?
– Нет, – ответила Мэй.
– Ну, угадай.
Подумав, Мэй предположила:
– Семьдесят?
Бабушка не отвечала так долго, что Мэй решила, будто это просто очередной разговор, зашедший в тупик. Она сказала просто так, для информации:
– Хизер Сью Мюррей с трех лет танцует шотландский хайленд. Она даже в соревнованиях участвует.
– Семьдесят восемь, – сказала бабушка. – И никто об этом не знает, я не говорила никому. И свидетельства о рождении нет. Ни пенсии, ни пособий никаких… – Она чуточку подумала и добавила: – И в больницах не лежала. У меня в банке достаточно, на похороны хватит. А уж на надгробие придется разориться благотворителям или моей бессовестной родне.
– А зачем тебе надгробие? – мрачно спросила Мэй, расковыривая дырку на клеенке.
Ей не нравился этот разговор, он напомнил довольно подлую шутку, которую сыграла с ней бабушка года три назад. Вернувшись как-то из школы, Мэй обнаружила бабушку на диване в задней комнате – на том, где она сама сейчас спит. Бабушка лежала, вытянув руки вдоль тела, лицо у нее было цвета простокваши, глаза закрыты, а на лице – чистое и неприступное безразличие. Сначала Мэй сказала: «Привет!» – потом позвала: «Бабуля!» – более или менее обыденным голосом, но ни один мускул не дрогнул у бабушки на лице, прежде таком живом и возбужденном. Мэй повторила снова, уже более робко и почтительно: «Бабуля!» – и наклонилась, не слыша ни малейшего дыхания. Она протянула руку, чтобы коснуться бабушкиной щеки, но что-то ее удержало, было что-то далекое и тревожное в этой холодной морщинистой впадине. А потом Мэй заплакала – заплакала отчаянно и горько, как плачет тот, кто знает, что никто его не слышит. Она боялась снова позвать бабушку, боялась к ней прикоснуться и в то же самое время боялась отвести от нее взгляд. Однако бабушка открыла глаза. Не поднимая рук и не поворачивая головы, она смотрела на Мэй с видом напускной возмутительной невинности, и каким-то странным триумфом светились ее глаза. «Что, уже и прилечь нельзя? – сказала она. – Стыдно, такая большая, а ведешь себя как младенец».
– А я и не говорила, что оно мне нужно, надгробие это, – ответила бабушка. – Пойди набрось на себя что-нибудь, – сказала она холодно, когда Мэй эксперимента ради выставила одно плечо в растянутый ворот сорочки, – если, конечно, ты не считаешь себя одной из египетских цариц.
– Чего? – переспросила Мэй, разглядывая свое плечико, покрытое некрасивыми облезающими пятнами от загара.
– Ну одной из тех цариц египетских, которых показывали на ярмарке в Кинкейде.