Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ДеВиз спрашивает:
— А что, если машина неправильна, а я по ее поводу умиротворен?
Смех.
— Ты противоречишь самому себе, — отвечаю я. — Если тебе действительно наплевать, то ты и не узнаешь, что она неправильна. Такая мысль просто никогда не придет тебе в голову. Само произнесение того, что она неправильна, — уже форма причастности.
— Более распространенно то, — прибавляю я, — что ты ощущаешь беспокойство, даже если она правильна, и я думаю, что здесь — как раз тот случай: если ты встревожен, то это неправильно. Это означает, что она недостаточно тщательно проверена. В любой производственной ситуации непроверенная машина — «отрубленная» машина, ее нельзя использовать, даже если она работает идеально. Твое беспокойство о жаровне — из той же оперы. Ты не выполнил окончательного требования — достигнуть спокойствия духа, поскольку чувствуешь, что эти инструкции слишком сложны, и, возможно, ты не понял их так, как нужно.
— Ну, а как бы ты их изменил? — спрашивает ДеВиз. — Чтобы я достиг этого спокойствия духа?
— Тут потребуется изучать гораздо больше, чем я только что им уделил. Все уходит очень глубоко. Эти инструкции к жаровне начинаются и заканчиваются исключительно в машине. Но тот подход о котором я думаю, так узко это не препарирует. На самом деле в инструкциях подобного рода злит как раз то, что они подразумевают, мол, существует только один способ сборки жаровни — их способ. И это предположение начисто стирает все творчество. На самом деле, существуют сотни способов собрать жаровню, а когда тебя заставляют следовать только одному, не показывая всей проблемы в целом, то инструкциям становится трудно следовать так, чтобы не наделать ошибок. Теряешь всякий вкус к работе. И еще одно: маловероятно, что тебе сообщили самый лучший способ.
— Но инструкция же с фабрики, — говорит Джон.
— Я сам — тоже с фабрики, — отвечаю я, — и я знаю, как составляют подобные инструкции. Выходишь на конвейер с магнитофоном, и мастер посылает тебя поговорить с каким-нибудь парнем — из тех, кто ему сейчас меньше всего нужен, с самым большим придурком; то, что он тебе расскажет, и станет инструкцией. Другой парень, может, рассказал бы нечто совершенно противоположное и, может, даже гораздо лучше, — но он слишком занят.
Все удивлены.
— Мне следовало это знать, — выдавливает ДеВиз.
— Все дело в формате, — говорю я. — Ни один писатель не попрет против него. Технология подразумевает, что существует только один верный способ делать вещи, а на самом деле так никогда не бывает. И когда подразумеваешь, что существует только один верный способ делать вещи, то, конечно же, инструкции начинаются и заканчиваются исключительно в жаровне. Но если тебе нужно выбирать из неопределенного количества способов ее сборки, то отношение машины к тебе и отношение вас с машиной ко всему остальному миру следует рассматривать особо, потому что выбор из множества вариантов, искусство работы, в такой же степени зависит от твоего собственного ума и духа, как и от материала машины. Вот почему необходимо спокойствие духа.
— В действительности, идея не так уж странна, — продолжаю я. — Посмотри как-нибудь на новичка-рабочего или на плохого рабочего и сравни выражение его лица с выражением лица мастера, работу которого считаешь отличной, — сразу увидишь разницу. Мастер никогда не пользуется ни единой строчкой инструкций. Он принимает решения по мере продвижения. По этой причине он будет поглощен работой и внимателен к тому, что делает, даже если он ничего специально не изобретает. Его движения и движения машины — в какой-то гармонии. Он не следует никакому набору записанных инструкций, потому что природа подручного материала определяет его мысли и движения, одновременно изменяющие природу подручного материала. Материал и его мысли изменяются вместе последовательностью изменений до тех пор, пока его ум не успокаивается в то же самое мгновение, когда материал становится правильным.
— На целое искусство похоже, — замечает преподаватель.
— Это и есть искусство, — отвечаю я. — Развод искусства и технологии совершенно неестественен. Он просто длится уже так долго, что нужно быть археологом, чтобы обнаружить, где они впервые разлучились. Сборка жаровни, на самом деле, — давно утраченная ветвь скульптуры, настолько отъединенная от своих корней веками неверных интеллектуальных поворотов, что даже просто поставить их рядом — и то звучит смехотворно.
Они не уверены, разыгрываю я их или нет. ДеВиз спрашивает:
— Ты имеешь в виду, что когда я собирал эту жаровню, я, на самом деле, лепил скульптуру?
— Конечно.
Он переворачивает это в уме, улыбаясь все шире и шире.
— Вот бы мне тогда это знать, — произносит он. За этой репликой следует смех.
Крис говорит, что не понимает, что я сказал.
— Все в порядке, Крис, — говорит Джек Барснесс. — Мы тоже.
Снова смех.
— Мне обычная скульптура милее, — говорит скульптор.
— А мне — мое рисование, — говорит ДеВиз.
— А я, наверное, просто буду барабанить себе и дальше, — изрекает Джон.
Крис спрашивает:
— А ты с чем собираешься остаться?
— С моими пистолетами, парень, с моими пистолетами, — отвечаю я. — Таков Закон Запада.
Все над этим очень сильно смеются, и мое речеизвержение, кажется, прощено. Когда в голове Шатокуа, очень трудно не навязывать его невинным людям.
Разговор дробится на группки, и я провожу остаток вечеринки за беседой с Джеком и Уиллой о развитии отделения английской филологии.
Когда вечер завершается, и Сазерленды с Крисом уже ушли спать, ДеВиз, тем не менее, вспоминает мою лекцию. Он произносит серьезно:
— То, что ты сказал про инструкции к жаровне, было интересно.
Джинни тоже серьезно добавляет:
— Будто ты долго об этом думал.
— Я думал о концепциях, лежащих в основе этого, двадцать лет, — отвечаю я.
За креслом передо мной искры взмывают в каминную трубу, ветер вытягивает их наружу: он теперь сильнее, чем прежде.
Я снова добавляю, почти что самому себе:
— Смотришь, куда идешь и где находишься, и это никогда не имеет смысла, но потом оглядываешься на то, где был, и там, кажется, проявляется какой-то порядок. А если спроецируешь этот порядок вперед, то бывает, что к чему-нибудь и приходишь.
Все разговоры про технологию и искусство — часть порядка, который, наверное, возник из моей собственной жизни. Он представляет собой высший порядок чего-то такого, границы которого многие другие, думаю, попытаются пересечь.
— Как это?
— Ну, дело не просто в искусстве и технологии. Дело в каком-то несращении разума и чувства. С технологией