Шрифт:
Интервал:
Закладка:
доклады Сталин.
«Так, мол,
и так…
И до самых верхов
прошли
из рабочих нор мы:
в Союзе
Республик
пониманье стихов
выше
довоенной нормы…»
* * *
Первое стихотворение, которое я слышу в исполнении Маяковского, — «Домой».
У него глубокий бархатный бас, поражающий богатством оттенков и сдержанной мощью. Его артикуляция, его дикция безукоризненны, не пропадает ни одна буква, ни один звук.
Одно стихотворение — но сколько в нем смен настроений, ритмов, тембров, темпов и жестов! А строки
Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
Маркита.
не любишь меня…
он даже напевал на мотив модного вальс-бостона.
Конец же:
Я хочу быть понят моей страной.
а не буду понят —
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
как проходит
косой дождь. —
он читал спокойно, грустно, все понижая голос, замедляя темп, сводя звук на полное пиано.
Впечатление, произведенное контрастом между всем стихотворением и этими заключительными строками, было так сильно, что я заплакала.
Он читает много, долго. Публика требует, просит. После «Левого марша», который он читает напоследок, шум, крики, аплодисменты сливаются в какой-то невероятный рев. Только когда погашены все огни в зале, темпераментные тифлисцы начинают расходиться.
После театра целой компанией, на фаэтонах, едем ужинать к художнику Кириллу Зданевичу. <…>
Молодой красивый Николай Шенгелая произносит горячий тост. Он говорит о поэзии, читает стихи, пьет за «сына Грузии Владимира Маяковского».
Маяковский слушает серьезно. Медленно наклонив голову, благодарит.
— Мадлобс… Мадлобели вар…
Утомленная этим длинным, сияющим, полным таких ошеломляющих впечатлений днем, я не принимаю участия в шуме, который царит за столом.
— О чем вы думаете, Галенька? — внезапно спрашивает меня Маяковский.
Я думаю о том, что последние строки стихотворения «Домой», которые еще звучат у меня в ушах, какой-то своей безнадежностью, грустью перекликаются с поэзией Есенина.
Я говорю ему это.
Он долго молчит, глядя перед собой, поворачивая своей большой рукой граненый стакан с красным вином. Потом говорит очень тихо, скорее себе, чем мне:
…и тихим.
целующим шпал колени,
обнимет мне шею колесо паровоза.
— Вот с чем перекликаются эти стихи, детка.
ИЗ ПИСЬМА МАЯКОВСКОГО РАВИЧУ
Одному из своих неуклюжих бегемотов-стихов я приделал такой райский хвостик:
Я хочу быть понят моей страной,
а не буду понят —
что ж?!
По родной стране
пройду стороной,
как проходит
косой дождь.
Несмотря на всю романсовую чувствительность (публика хватается за платки), я эти красивые, подмоченные дождем перышки вырвал.
* * *
Никакой державный цензор так не расправлялся с Пушкиным, как Владимир Маяковский с самим собой.
Я ЗНАЮ СИЛУ СЛОВ…
ХОРОШЕЕ ОТНОШЕНИЕ К ЛОШАДЯМ
Били копыта.
Пели будто:
— Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб. —
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила.
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу.
за зевакой зевака,
штаны пришедшие Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
— Лошадь упала! —
— Упала лошадь! —
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел
и вижу
глаза лошадиные…
Улица опрокинулась,
течет по-своему…
Подошел и вижу —
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в шёрсти…
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
Может быть
— старая —
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя казалась пошла,
только
лошадь
рванулась,
встала на ноги,
ржанула
и пошла.
Хвостом помахивала.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
стала в стойло.
И все ей казалось —
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.
НЕОБЫЧАЙНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ,
БЫВШЕЕ С ВЛАДИМИРОМ МАЯКОВСКИМ
ЛЕТОМ НА ДАЧЕ
(Пушкино, Аулова гора, дача Румянцева,
27 верст по Ярославской жел. дор.)
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни