Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полина не только не причиняла ему никакой боли, но теперь, натыкаясь в условиях общего жилья на женщину, которая столько лет была его счастьем и страстной заботой, он вяло удивлялся тому, что эта невзрачная, бледная женщина с еле заметным синеватым пушком над губой и косящим левым глазом могла его так затянуть в свою пропасть.
И она, и рожденные ею дети вдруг стали настолько чужими, что, если бы они, проснувшись однажды утром, заговорили на китайском языке, он, кажется, и не удивился бы этому.
Краем своих равнодушных и тусклых мыслей Алексей понимал, что Полина ждет от него решения, что она еще имеет дело с ним прежним, горячим, влюбленным и верным, и нужно что-то сделать, нужно побыстрее развязаться с нею, но делать совсем ничего не хотелось.
Он выслушал просьбу фрау Греты, собравшейся ехать на остров с тем, чтобы поставить там дом на продажу, и, улыбнувшись своею когда-то живой и красивой улыбкой, сказал, что во всем ей поможет.
Теперь он сидел на диване в чужом этом доме и думал о том, что давно хочет есть. Не дай бог, старуха заснула.
* * *
Наутро после волнующей встречи с Катюшей в русском магазине Трубецкого разбудил звонок. Голос профессора Пшехотского, говорящего по-русски с сильным польским акцентом, он узнал не сразу. До этого они, встречаясь, говорили только по-английски.
— Хочу пригвасить вас на завтрак, — сказал Жорж Пшехотский. — Пан жалует бли?ны?
Трубецкой открыл рот, чтобы отказаться, но что-то удержало его. Как будто бы бес, который две недели назад приволок его, голого, в парную к Катюше, сейчас вдруг улегся с ним рядом в постель и голосом, очень знакомым, слегка отсыревшим со сна, сказал, что с восторгом приедет.
Шоссе шелковисто блестело от снега, и вся дорога заняла не больше полутора часов. Дома профессора Пшехотского, большого и несколько мрачного строения под красной черепичной крышей, было почти не видно за густыми елями.
— А! Рад! Очень рад вам! — воскликнул хозяин, появляясь на пороге и гостеприимно распахивая навстречу Трубецкому свои сухие руки.
Трубецкой тем не менее отметил, что под свитером была белоснежная рубашка с изящным галстуком.
В доме приятно и барственно пахло свечами и немного дымом, как пахнет в хороших гостиницах, особенно темной зимой или позднею осенью, когда даже ночью не гаснут камины.
Стол для завтрака был накрыт в небольшой столовой, и ярко горела хрустальная люстра, как будто смеясь над тем призрачным светом, который сочился с холодного неба.
Трубецкой окинул столовую взглядом и ахнул: все стены были увешаны фотографиями и портретами одной и той же женщины, в которой он без труда угадал покойную донскую казачку. Она была смугла, черноволоса и ярко-черноглаза. На некоторых фотографиях плечи ее были обнажены, и взгляду открывалось большое, цветущее женское тело, которое трудно представить увечным, закопанным в землю, гниющим.
— Моя королева! — спокойно сказал Жорж Пшехотский, указывая на портреты.
Трубецкому хотелось спросить, правда ли, что чернобровая королева была секретаршей Канариса и Пшехотский увез ее сперва в Аргентину, потом в Европу, и только в самом конце пятидесятых они осели в Америке, правда ли, что последние шесть лет он всецело посвятил ей, обезноженной и прикованной к инвалидному креслу, главное же, он хотел, но никогда не посмел бы спросить у этого остроглазого, подвижного старика, действительно ли он так любил эту женщину, что отдал ей целую жизнь?
— У вас были дети? — смутившись, спросил Трубецкой.
— Быва одна дочь, — ответил Пшехотский. — Но с нею свучивось несчастье. В четырнадцать лет. Идемте, я вам покажу.
Он подвел гостя к небольшой фотографии. Трубецкой увидел девочку, черноволосую и смуглую — глаза с поволокой, взметенные локоны, — которая сидела на качалке в весеннем саду или парке, полосатая, как оса, в своем полосатом платьице и такой же надвинутой на высокий лоб полосатой шапочке. Смотрела упрямо, зовуще, капризно, словно уже зная то ли о своей непростой красоте, то ли о близком несчастье, короче, о чем-то, о чем не знали окружающие, и пестрая древесная тень таяла на ее руках.
— Моя Ангелина, — сказал Жорж Пшехотский и дернул худой старой шеей. — Enfant charmante et fourbe.[15]
Трубецкой потоптался на месте и ничего не сказал.
— Теперь будем кушать. — Пшехотский отошел от фотографии, жестом предлагая Трубецкому следовать за ним. — И посве пойдем посмотреть галлерею. Она наверху.
— Нельзя ли в обратном порядке? Наслышан, вы знаете, много…
— Ах, как они вюбят бовтать! — с досадой воскликнул Пшехотский. — Никто ведь не видев, никто не бывав тут, а все разговоры, одни разговоры… А я ведь, признаться, темна?я вошадка. Совсем не жевав, чтоб меня объезжали.
Они поднялись наверх и вошли в занимавшую весь второй этаж картинную галерею. Трубецкой застыл на пороге: Филонов, Малевич, Кандинский, Фальк, Малявин, Репин, Серов, Штейнберг. Портреты, пейзажи.
— Как нравится гостю?
Гость только беспомощно развел руками. За завтраком, на котором и в самом деле были среди прочего блины с красной икрой, он вдруг спросил, что за несчастье приключилось с дочерью профессора Пшехотского.
«Она побежава от нас и потом не вернувась, — отводя свои острые глаза, по-русски ответил Пшехотский.
— Где это случилось?
— Свучилось? Свучилось в Европе. Жеваете кофе?
— Спасибо. Но что это было? Как так — убежала?
— Врачи говорили, что это болезнь, — переходя на английский, ответил Пшехотский. — Но я им не верил. Я сам знал причину.
На дряблых, чисто выбритых щеках его зажглись малиновые пятна.
— Я очень любил ее мать. Она ревновала меня к своей матери.
— О господи, этот проклятый фрейдизм! — не удержался Трубецкой.
— При чем здесь фрейдизм? — У профессора Пшехотского влага, скопившаяся от старости в уголках глаз в виде серо-голубого желе, вдруг ярко порозовела. — Вульгарная чушь. Он был импотентом. И будучи импотентом, он приказал своей бедной голове сочинить самую что ни на есть постыдную картину нашей жизни. Любви он не знал, и людей он не знал. Одни тошнотворные призраки.
— Но как же она убежала? — продолжал допытываться Трубецкой. — И вы не искали ее?
— Мы не только искали ее и на ноги поставили всю полицию, но мы ее вскоре нашли.
Пшехотский вдруг вскочил, сделал несколько ослепших шагов в сторону камина, но тут же опомнился и снова сел.
— Она оказалась на дне. Среди наркоманов, больных, идиотов. Вы знаете дно?
— Я? Нет, не очень. Скорее, по книгам.
— Ну, значит, не знаете. Она предпочла эту жизнь нашей жизни. Мы дважды возвращали ее, и дважды она убегала опять.