Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что же это такое, наконец, что тебе говорит Анна Григорьевна, что ты писать не хочешь? Что муж ее мучителен, в этом нет сомнения, невозможностью своего характера, это не новое, грубым проявлением любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии. Что же так могло поразить тебя и потрясти?»
Очевидно, речь шла о таких формах или извращениях любви, таких необычностях и странностях (о них Анна Григорьевна могла, при ее наивной неопытности, заговорить или даже пожаловаться, плохо разбираясь в их исключительном, болезненном характере), что жена Майкова не решилась письменно поведать о них мужу.
Достоевский был с ней счастлив, потому что она дала естественный выход всем его склонностям и тем самым фантазиям, о которых упоминает Майков. Ее роль была освободительная и очистительная. Она сняла поэтому с него бремя вины: он перестал чувствовать себя грешником или развратником.
Толстой говорил, что нет физического разврата там, где женщину не делают одним только объектом наслаждения. Достоевский Анну Григорьевну любил, и у него половое наслаждение было тем острее, чем больше оно соединялось с другими эмоциями – эротического или идеалистического порядка. Когда эти идеалистические, высшие эмоции входили в конфликт с половыми желаниями и тормозили их, у Достоевского появлялось то раздвоение, которое он так часто испытывал и в молодости и в зрелости и которое привело его к разделению физического и сентиментального начала в любви. Теперь обе половины слились, единство оказалось достигнутым, усиление дружбы, нежности, привязанности автоматически повышало желание. В этом отношении, брак впервые дал Достоевскому какую-то нормализацию его сексуальной жизни. Не надо забывать, что вряд ли можно говорить об Анне Григорьевне, как о типе женщины, какая именно и была нужна Достоевскому. Теория «типов» в половом подборе вообще неприменима к Достоевскому: совершенно очевидно, что его привлекал не один и тот же тип женщины, что он испытал страстное эротическое притяжение к таким женщинам, как Марья Димитриевна или Аполлинария, совсем непохожим на Анну Григорьевну ни внешне, ни внутренне. История и его первой, и второй, и третьей любви показывает, что основных типов женщины в его жизни было три, а может быть, и больше. И Анна Григорьевна «победила» его, когда выработалась привычка и когда он убедился, что ей можно верить, что она – «своя» и что всё, чего он опасался, или стыдился, или боялся, – узаконено и оправдано их отношениями. Этот вывод пришел в результате длительного сожительства. Брак их развивался физически и морально. Процесс этот был облегчен тем, что они на очень долгий срок оказались вместе и наедине. В сущности их поездка за границу и была их свадебным путешествием: но длилось оно четыре года. И к тому моменту, когда у Анны Григорьевны стали рождаться дети – взаимное душевное и половое приспособление супругов было закончено, и они смело могли сказать, что брак их счастливый.
Впрочем, в 1867 году, в Дрездене, Анна Григорьевна не вполне была в этом уверена. В их идиллию слишком часто врывались раскаты бури – она очень их пугалась. Она, например, знала, что Достоевский был близок с Сусловой, хотя и не упомянула о ней ни единым словом в своих «Воспоминаниях». Но ей, вероятно, было неизвестно, что, едва устроившись в Дрездене, Достоевский сел писать Аполлинарии в ответ на ее письмо, полученное от нее еще в Петербурге, накануне отъезда. Он мог повторить слова поэта: «О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной». Он подробно рассказал ей о своем браке, хотя и знал, что она, по всей вероятности, была о нем осведомлена из других источников:
«Стенографка моя, Анна Григорьевна Сниткина, была молодая и довольно пригожая девушка, 20 лет, хорошего семейства, превосходно кончившая гимназический курс, с чрезвычайно добрым и ясным характером. Работа у нас пошла превосходно. «Игрок» был кончен в 24 дня. При конце работы я заметил, что стенографка моя меня искренне любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова, а мне она всё больше и больше нравилась. Так как со смерти брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я предложил ей за меня выйти, и вот мы обвенчаны. Разница в летах ужасная (20 и 44), но я всё более убеждаюсь, что она будет счастлива. Сердце у нее есть и любить она умеет».
После этого «приглушенного» рассказа, намеренно опускающего весь романтический и эмоциональный элемент и даже допускающего одну фактическую ошибку (ему было 46, а не 44), он подробно посвящал ее в свое финансовое положение и литературные планы, а заканчивал следующим обращением: «Твое письмо оставило во мне грустное впечатление. Ты пишешь, что тебе очень грустно. Я не знаю твоей жизни за последний год и что было в твоем сердце, но, судя по всему, что об тебе знаю, тебе трудно быть счастливой.
О, милая, я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя. Я уважаю тебя (и всегда уважал) за твою требовательность, но ведь я знаю, что сердце твое не может не требовать жизни, а сама ты людей считаешь или бесконечно сияющими или тотчас же подлецами и пошляками. Я сужу по фактам. Вывод составь сама. До свиданья, друг вечный! Прощай, друг мой, жму и целую твою руку».
Он послал это письмо 23 апреля, а через четыре дня Анна Григорьевна записывала в своем конфиденциальном дневнике:
«Я вернулась домой, чтобы прочитать письмо, которое нашла в письменном столе Феди. Конечно, дело дурное читать мужнины письма, но что же делать, я не могла поступить иначе! Это письмо было от С. Прочитав письмо, я так была взволнована, что просто не знала, что делать. Мне было холодно, я дрожала, и даже плакала. Я боялась, что старая привязанность возобновится и что любовь его ко мне исчезнет». А через несколько дней пришло новое письмо от Аполлинарии, ответ на извещение Достоевского об его браке. Он в это время играл в Гомбурге, Анна Григорьевна достала тонкий нож и осторожно распечатала письмо ненавистной соперницы. Оно показалось ей глупым и грубым, но у нее по всему лицу пошли пятна от волнения. Аполлинария была, очевидно, раздосадована женитьбой Федора Михайловича, и тон ее ответа был весьма иронический, в своем пренебрежении она нарочно коверкала фамилию Анны Григорьевны. Последняя так обиделась, что решила написать ей и запросила знакомых в Петербурге об адресе Сусловой. Но намерение свое она отложила, увидав реакцию мужа на это злополучное письмо его бывшей возлюбленной. Когда он вернулся из Гомбурга, она с невинным видом подала ему вновь заклеенный конверт:
«Он долго, долго перечитывал первую страницу, потом, наконец, прочел и весь покраснел. Мне показалось, что у него дрожали руки. Я сделала вид, что не знаю, и спросила его, что пишет Сонечка, племянница Федора Михайловича. Он ответил, что письмо не от Сонечки, и как бы горько улыбался. Такой улыбки я еще никогда у него не видала. Эта была или улыбка презрения, или жалости, право, не знаю, но какая то жалкая, потерянная улыбка. Потом он сделался ужасно как рассеян, едва понимая, о чем я говорю».
Больше писем Достоевскому Аполлинария как будто не писала, и тревоги Анны Григорьевны по этому поводу улеглись. Вскоре она пришла к заключению, что окончательно вытеснила «подругу вечную» из сердца мужа. Гораздо труднее оказалась ее борьба с другой его страстью. Она знала, что он – игрок, но не предполагала, что власть над ним рулетки так всемогуща. Она склонна была рассматривать ее как прихоть или мужское развлечение, столь же для нее непонятное, как, например, охота или фехтование (Достоевский терпеть не мог ни того, ни другого спорта). Поэтому, когда он принялся убеждать ее, что выигрыш в рулетку, быть может, единственная их надежда на выход из стесненного материального положения, она согласилась, чтобы он отправился один в Бад Гомбург, где имелось игорное казино.