Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Американское общество, – сказала Наоми, сбрасывая на пол свой рюкзак и спальник и продолжая лекцию, начатую еще в пути, – не только смотрит сквозь пальцы на несправедливость в отношениях между людьми, но еще и поощряет такие вещи. Что, скажешь, это не так? Соперничество, зависть, ревность – вот из чего состоит человеческий характер, формируемый американским обществом. Счастье и успех той или иной человеческой жизни там измеряется только деньгами, собственностью и властью. И это в то время, – продолжала она, забравшись на кровать и усевшись в позе Будды, – когда большая часть народа лишена минимальных средств к существованию. Разве не так? Это говорит о том, что ваша система эксплуататорская, внутренне порочная и несправедливая по своей сути. Следовательно, Алекс, – она произнесла мое имя, как строгая учительница, с интонацией приказа и увещевания одновременно, – в вашей стране нельзя добиться подлинного равенства. Это бесспорно, ты не можешь ничего с этим сделать и должен согласиться со мной, если ты честен.
Ну, например, чего ты добился в деле с телевизионными играми? Я бы сказала: ровным счетом ничего. Ты указал на испорченность отдельных индивидов. Но испортила их система, на которую не легло и малейшей тени. Система осталась неприкосновенной. И знаешь, почему? Потому что, Алекс, – ну, вот, начинается, – ты испорчен этой системой так же, как и твой мистер Шарль Ван Дорен. (Черт подери! Опять я несовершенен!) Ты не враг системе. Ты даже не бросал ей вызов, как, наверное, тебе казалось. Ты – один из ее охранников, служащий по найму, соучастник. Прости меня, но я должна сказать тебе правду: ты думаешь, что ты служишь справедливости, но в действительности ты – лакей буржуазии. Ты живешь в несправедливом, жестоком и бесчеловечном мире, лишенном всех человеческих ценностей, и твоя работа состоит в том, чтобы дать этой системе возможность казаться законной и моральной; благодаря тебе люди могут подумать, что человеческие права, справедливость и человеческое достоинство действительно существуют в этом обществе – хотя совершенно очевидно, что такие вещи абсолютно невозможны.
– Ты знаешь, Алекс?
– Ну что еще?
– Ты знаешь, почему я не беспокоюсь о том, чья очередь носить часы, или о том, стоит мне принимать пять фунтов от моих «состоятельных» родителей или не стоит? Ты знаешь, почему их аргументы кажутся глупыми и почему мне не хватает терпения на подобные разговоры? Потому что я знаю, что внутренне – ты понимаешь, внутренне!…
– Да, я понимаю! Может, это и странно, но английский, черт возьми, мой родной язык!
– Внутренне система, в которой я живу и которую я защищаю (и добровольно, заметь – совершенно добровольно!), – человечна и справедлива. Поскольку коммуна владеет всеми средствами производства, обеспечивает нужды всех своих членов, поскольку никто не имеет права накапливать богатства или использовать избыток, произведенный трудом другого, то достигается главная цель кибуца – достоинство каждого человека. Это и есть равенство в широком смысле. Самое главное, что может быть.
– Наоми, я люблю тебя.
Ее огромные карие идеалистические глаза резко сузились.
– Как это ты «любишь» меня? Что ты сказал?
– Я хочу жениться на тебе!
Бум! Она вскочила на ноги. Да, жалко мне того сирийского террориста, который попытается застичь ее врасплох!
– Что с тобой случилось? Ты, наверное, пошутил?
– Будь моей женой. Матерью моих детей. У любого голодранца есть дети. Почему же им не быть у меня? Я должен передать кому-то свою фамилию!
– Ты, похоже, пьян. Ты выпил слишком много пива за обедом. Да, я думаю, что мне пора.
– Не уходи!
И я снова рассказал девушке, которую едва знал и которая мне совершенно не нравилась, как глубоко и сильно я ее люблю. «Любовь» – о, я просто содрогаюсь, когда слышу это слово. «Лю-ю-ю-юбо-овь!» – как если бы эти звуки могли пробудить мое чувство.
Она попыталась уйти, но я запер дверь. Я умолял ее не уходить, зачем ночевать на холодном мокром пляже, если здесь, в Хилтоне, есть такая комфортабельная огромная кровать, которую мы могли бы разделить.
– Я совсем не хочу менять твои принципы, Наоми. Если кровать – это слишком буржуазно, мы можем заняться любовью на полу…
– Ты имеешь в виду по-ло-вой акт? – переспросила она. – С тобой?
– Да! Со мной! С порождением внутренне несправедливой системы! Со мной, с ее пособником! С Портным!
– Мистер Портной, извините меня, но если ваши глупые шутки…
И тут началась рукопашная. Я повалил ее на кровать, но едва дотронулся до ее груди, как она нанесла мне такой удар в челюсть, что у меня чуть не треснул череп.
– Где ты этому научилась, черт подери?! – закричал я. – В армии?
– Да!
Я поднялся и сел на стул.
– Хорошеньким вещам они учат девушек.
– Знаешь, – произнесла она без тени участия, – с тобой что-то не в порядке.
– Ну да, у меня язык в крови…
– Ты самый несчастный человек из всех, кого я знала. Ты похож на ребенка.
– Нет, это не так!
Но она уже отмела все объяснения, которые я мог ей предложить, и взялась читать мне очередную лекцию, на этот раз о моих недостатках, которые она успела увидеть за прошедший день.
– Ты недоволен собой! Почему? Это очень плохо для человека – осуждать свою жизнь так, как это делаешь ты. Ты получаешь какое-то удовольствие, ты гордишься тем, что делаешь себя предметом своего странного чувства юмора. Я не верю в то, что ты хочешь изменить свою жизнь. Ты все выворачиваешь наизнанку, во всем видишь только смешное. И так целый день. Во всем ирония или самоунижение.
– Самоунижение. Самопародия.
– Точно! А ведь ты высокообразованный человек – вот что особенно ужасно. Как много ты мог бы сделать! А вместо этого – глупое издевательство над самим собой. Как это ужасно!
– Ну, я не знаю, – пробормотал я, – может быть, это просто типичный еврейский юмор.
– Это не еврейский юмор! Это юмор гетто.
Немного же любви было в ее тирадах, доложу я вам. К утру я уже знал, что являюсь воплощением всего наиболее позорного в том, что называют «культурой диаспоры». Все эти столетия бездомности породили тип такого человека, как я – испуганного, защищающегося, осуждающего себя, одинокого и разрушенного жизнью в языческом мире. Такие же, как я, евреи диаспоры миллионами уходили в газовые камеры, не подняв и руки на своих преследователей, не желая защищать свои жизни ценой собственной крови. Диаспора! Само это слово вызывало у нее гнев.
Когда она закончила, я сказал:
– Отлично. А теперь давай трахнемся.
– Ты отвратителен!
– Верно! Ты начинаешь что-то понимать, доблестная Сабра[49]! Пусть ты будешь вести праведную жизнь в горах, о кей? Ты будешь идеалом для подражания! Ебаная еврейская святая!