Шрифт:
Интервал:
Закладка:
50 рублей — это много.
Пришло время заканчивать мою богадельню. Последние полгода я почти ничего не делал. Переживал очень по поводу своей несчастной любви. Стихи писал кубометрами. Очень хорошие, не хуже «Облака в штатах» и на ту же тему: «Я выхожу замуж». Да ведь она и так замужем. Где они, эти стихи? Да хер с ними.
Госы — государственные экзамены, последние, которые я сдавал в своей жизни. Их было два — по математике и по научному коммунизму. На мехмате был замечательный обычай. Билеты по госам разыгрывали заранее, и, приходя на экзамен, ты уже знал, какой билет тебе достанется. Секретарь комиссии тихонечко спрашивает: «Какой билет?» Ты одними губами отвечаешь. Она аккуратно так приподнимает билеты один за другим, находит нужный и показывает. Ты его, родной, берешь. И громко объявляешь. Все делают вид, что ничего не замечают. Делалось это по понятным причинам — чтобы двоек не было. Двойка на госе — это всем жуткая головная боль. А так все вроде хорошо. Я был настолько занят своими неотложными делами, что даже на розыгрыш билетов прийти не удосужился — за меня Шура тянул.
На математике знать билет еще не все, потом тебя по всему огромному курсу серьезно погоняют. А вот научный коммунизм… У нас в группе учился немец Вернер Хоффман из ГДР. Очень толковый парень — из лучших в группе. Но он же был парторгом немецкого землячества — то бишь немцев университетских — они все состояли членами СЕПГ (Социалистическая единая партия Германии — если кто вдруг забыл), других на мехмат не посылали. Такие немцы строгие. И вот наш прямоугольный как шпала Вернер заявил, что он билет разыгрывать отказывается, а будет учить и сдавать весь курс. Ему чутко так объяснили: ты-то учи, это твое дело, но билет, будь добр, тяни заранее, как все, и на экзамене его отвечай. Ведь если один идиот откажется, так что же, всем, что ли, в этот непроходимый бред погружаться с головой?
В общем, обломали его. И поступил он совершенно бесчестно, пошел на поводу у растленного советского студенчества.
А если бы отказался? Разговор происходил в аудитории на 14-м этаже. Этажи в ГЗ метров по 4–5 (не считая первого, который метров 10), значит, аудитория находится метрах в 80 над землей. Внизу — гостеприимный мрамор. Взяли бы юного Вернера добрые люди, заломили руки за спину, добавили коленом по челюсти, чтобы особо не вякал, распахнули окно пошире… Девушки бы потупились. Кто-то уронил бы скупую слезу. Но никто даже из самых жалобных не возвысил бы голос в защиту нарушителя конвенции. Все понимали — такой грех карается только смертью. Потому что если он мертв, то на экзамен точно не придет и чужого билета не вытащит. А ничто другое этого не гарантирует.
И отправился бы бедный Вернер в короткий полет, и обнял мраморные плиты, и погиб во славу научного коммунизма. И никто никогда не узнал бы, как окончил свой путь последний подлинный ленинец. «Орленок, орленок, тряхни опереньем». «Эх, коротки крылышки!» «Мы жертвою пали в борьбе роковой». Короче — вечная память.
А я встретил Олёну, и у нее оказался тот же билет, что и у меня, — она училась в другой группе и экзамен уже сдала. И она отдала мне свои научно-коммунистические шпоры. Первый вопрос я не помню, а второй был — речь Л. И. Брежнева на каком-то съезде комсомола. Шпоры-то я забрал, но даже заглянуть в них не удосужился — впервые увидел их на экзамене. Кое-как списал. Но отвечал не очень уверенно — попросту взгляд не мог оторвать от листочка. И тогда мне задали коварный дополнительный вопрос: «Скажите, а как относится итальянская коммунистическая партия к помощи Советского Союза братскому Афганистану?» Ответ я знал, поскольку аккурат накануне экзамена весьма внимательно слушал «Голос Америки», где подробно комментировали речь итальянского генсека Энрико Берлингуэра. Ну что ж, думаю, спрашиваешь — получи: «Осуждает, — говорю, — итальянская компартия нашу братскую помощь и жестко критикует. Называет агрессией против суверенной страны». И думаю: «Что будет?» А экзаменатор кивает: «Правильно». И ставит мне «хор». Так и получилось, что вся моя подготовка к государственному экзамену по научному коммунизму свелась к прослушиванию «Голоса Америки».
Математику я сдал хорошо. Но тоже без чудес не обошлось. Гос мы сдавали именно по математике — то есть нужно было припомнить чуть ли не все дисциплины, которые нам читали на трех первых курсах, а это довольно много. Я собрал книги и поехал домой, к родителям. И там, вместо того чтобы валять дурака, очень внимательно все билеты проштудировал. Времени было на это две недели. И кажется, никогда я так интенсивно не занимался. Мне было интересно и несколько странно, поскольку те проблемы, с которыми я сталкивался, когда приходилось эти курсы сдавать, теперь почему-то решались сами собой, и все выстраивалось в очень красивую, строгую схему. Я тогда подумал, вот если бы я учился на мехмате не пять лет, а семь и все экзамены сдавал на последнем курсе — так же как, например, Михаил Булгаков в своем меде, я был бы, наверно, чуть ли не круглый отличник. Что-то такое перещелкнуло к пятому курсу. Может, голова выросла — в смысле увеличилась в размерах. Голова-то долго растет, лет до 20. А может, мозги перестроились — в смысле нейронные сети. Они ведь весьма подвижная, адаптивная структура.
На экзамене я отвечал уверенно и не только свой билет, его-то уж я знал как надо, но и другие вопросы — и задачи решал одну за другой, и экзаменаторы кивали головами исключительно одобрительно. Но потом я немного сбился на теории комплексных переменных. И мне сказали: ну ладно, достаточно. И решили они мне поставить четверку. Но, заглянув в мою зачетку, несколько растерялись — там троек больше половины. Как же так? Учился на тройки, а гос чуть ли не на пять сдает? Дальше было совсем весело. Они меня отпустили с экзамена, но, так сказать, временно. Я пошел курить спокойный, как слон. Мне действительно было пофиг, что они там решат. И вот зовут меня. Пригласили, значит, в помощь нашего профессора по этим комплексным переменным Миллионщикова. Он и говорит: «У вас трудности возникли с моим предметом. Вот вычислите этакий интеграл по контуру». Я беру мел и так сурово вычисляю все вычеты, получаю результат и говорю: «Ноль». Миллионщиков спрашивает: «А нельзя было вычислить этот интеграл проще?» — «Ну конечно можно, — радостно сообщаю я, — нужно применить преобразование Кельвина, и тогда сразу получим ноль». — «А почему вы так не сделали?» — заинтересованно так смотрит на меня профессор. «Ну, если бы я так сделал, вы бы не увидели, как я здорово умею вычеты считать», — нагло отвечаю я. Миллионщиков улыбнулся. Поставили они мне мою четверку и отпустили с миром. На все четыре стороны. На свободу. Куда глаза глядят. В пустоту.
Стоим в «Тайване». А за соседним столиком ребята знакомые с нашего курса. Тоже отмечают. Мы столы сдвинули. Праздник. А потом взяли портвейна ящик. Целый ящик. Никогда ни до, ни после я целый ящик портвейна не покупал.
Май был жаркий. Душный. Тяжелый. И в какой-то перерыв между своими занятиями я решил навестить Аполоныча. Пришел. Стучусь. Он открыл не сразу и вместо «здрасте» и разговоров про филистеров, которым лень пол подмести за своими друзьями, рассеянно пробормотал: «А, это ты…» И ушел на кухню. Ну вот, думаю, интересные дела, что-то мне здесь не шибко рады. Захожу на кухню следом. И чувствую: что-то не то, что-то не так.