Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы вышли из дома. Нас было пятеро. Мы были чем угодно, но никак не случайной компанией приятелей — мы были осколком ангельской рати, разведгруппой Небесного Воинства, агентами далекого будущего, неподкупными чиновниками Нефритовой Канцелярии, инспектирующими сотворенные и несотворенные миры. При ходьбе за нашими плечами аппетитно поскрипывали невидимые крылья. Свет исходил от наших возвышенных лиц, отражениями невероятных видений полнились наши глаза. На улице все цвело и все ведало о нашем состоянии и продолжало его — сочная зелень травы, буйство деревьев, пьяный посвист птиц, все кричало о почти невыносимом блаженстве, о бездонной и таинственной свободе.
Это было время промежутка между системами: мы называли его Временем Пустых Стен.
Плакаты, надписи и лозунги времен социализма уже были сняты, а капиталистическая реклама товаров еще не заняла их место. Как в квартире, откуда одна семья уже съехала, оставив на обоях только квадраты и прямоугольники от своих картинок и фотографий, а другая семья еще не заселилась… Еще не развесили новые фотографии и картинки.
Тот период теперь принято вспоминать с ужасом и отвращением, как время развала, хаоса и бандитизма, но то время было также временем свободы — настоящей, сумасшедшей свободы. Тот период стал мистическим промежутком, когда небеса были открыты, распахнуты настежь — такова была щель между Системами, и в эту щель мощно задувало космосом. Действительно, в том времени присутствовало что-то нечеловеческое, оно слишком резко и бестактно вскрывало те запретные уровни бытия, которые обычно остаются скрытыми. Это оскорбляло многих людей, тех, кто считал себя частью рухнувшей системы, также тех, что были готовы к системе, приходящей на смену — эти хотели бы отдаться предпринимательской деятельности, а хаос мешал им. Но мы людьми себя не считали, коммерцией не интересовались, ничему человеческому не сочувствовали и были счастливы.
Вино в те времена и в том месте (а события разворачивались на Северо-Западе Москвы) продавалось через специальное окошко, расположенное с задней стороны большого магазина, который тогда еще назывался Универсам, теперь же — Седьмой континент (по смене этих названий много можно сделать выводов и немаловажных!). Тогда еще мы ошивались на задворках космоса, на задворках самого Универсума, на задворках ВСЕГО, околачивались в широких воздушных потоках нелегальной свободы (ведь тогда имел место кризис легального, и мы пользовались этим кризисом «на духовном уровне»), а не циркулировали, как сейчас, по каналам той глубоко колонизованной территории, которую только и имеет смысл называть «седьмой континент».
Подойдя к окошку, мы увидели, что оно закрыто и задвинуто картонкой с надписью: «БУДУ ЧЕРЕЗ 20 МИНУТ».
У окошка выстроилась небольшая очередь — человек восемь. Там вдруг состоялся разговор, который показался нам поразительным. После возвращения домой, один из нас — Герман Зеленин — записал этот разговор слово в слово. Сейчас, к сожалению, не могу найти эту запись, поэтому перескажу этот разговор по памяти, стараясь по возможности воспроизвести текст «записки Зеленина». Все началось с того, что к очереди со стороны открытых, зеленых, сочно-травянистых пространств приблизился голый по пояс человек в мятых, коричневых брюках, с просветленно-задубевшим лицом. Этот человек — типичный «даос» русского типа — окинул очередь лучащимся взглядом, мерцающим от какого-то космически лукавого знания.
— У нас вот коммунизм был до 1968 года, но никто этого не заметил, — внезапно произнес он весело, обращаясь ко всем сразу и ни к кому в отдельности.
— А что коммунизм… — глубокомысленно высказался кто-то. — Коммунизм нас всех ожидает после смерти. Чего к нему стремиться? От него не убежишь! — По очереди пробежал какой-то счастливый и легкий смех. Благожелательный, блаженный, но не лишенный даже серьезной и задумчивой мечтательности.
— Да, капитализм — жизнь земная, коммунизм — жизнь небесная! — произнес еще некто. В очереди закивали. Тут в разговор вмешался самый солидный персонаж — немолодой мужик в сером пиджаке.
— Вот сколько нас стоит в этой очереди, а у каждого свое мнение. Но главное — найти общий консенсус, — произнес он.
Это прозвучало веско, адекватно, хотя, по сути, было совершенно неадекватно, так как никаких разных мнений не высказывалось, очередь до этого демонстрировала полное отсутствие разногласий, полную «симфонию».
В ответ на это замечание Солидного в глазах Полуголого вспыхнула новая серия огней (он продолжал стоять, не встраиваясь в очередь, а обращаясь к ней как к единому телу, вне которого он себя полагал), и он ответил:
— Консенсус будет, когда Кнопку нажмут. Вот тогда точно будет Всеобщий Консенсус! Тогда Земля в газообразном состоянии устремится в космос, как проколотый футбольный мяч.
— Ну, насчет мяча — это слишком. Земля была и будет стоять, — возразил Солидный.
На это Полуголый произнес фразу, которая сама по себе представляет своего рода микровспышку.
Произнес так значительно и загадочно, что у меня сладкий холодок пробежал по позвоночнику:
— Это не только будет. ЭТО УЖЕ БЫЛО. НЕСКОЛЬКО РАЗ.
Каким-то страшным и в то же время пьянящим и беспечным холодом повеяло от этих слов. Словно бы великое тайное знание, к которому в нормальной ситуации приближаются десятилетиями духовных практик, вдруг само открылось: просто так, похуистично, небрежно, бесцельно…
Такой пик требовал быстрого снижения, комического эффекта (такого рода эффекты можно называть Хвостом Лисы, с его помощью случайно высказанные истины заметают свои следы). Комический эффект не заставил себя ждать.
Раздался плаксиво-женский голос, который с бытовой жалобной интонацией посетовал:
— Чтобы Кнопку нажать, это еще уметь надо, а сейчас молодежь техникой совсем не интересуется. Не думают о завтрашнем дне.
Это замечание разрядило хоть и счастливую, но все же вытаращенно-откровенческую атмосферу всего разговора.
Кто-то заржал, подошли какие-то парни с вопросами:
— А? Что?
Май 1945 года. Берлин. По-весеннему светло в кабинетах Управления контрразведки. Все открыто и распахнуто: окна, двери, сердца… Весело пахнет войной, весной, горьким дымом — горят разбомбленные дома, в спешке жгут документы в архивах и канцеляриях. Звонко или глухо хлопают выстрелы то в одной, то в другой комнате, — офицеры в черных мундирах стреляют в себя. Разрозненные эти выстрелы звучат сквозь канонаду: советские войска близко, бои идут уже на соседних улицах. Блестя сапогами, идет по коридору офицер — подтянутый, в черной форме СС, с темными спокойными глазами. Это Макс Отто фон Штирлиц. Он же полковник Максим Исаев, советский разведчик. Офицер входит в свой кабинет, запирает за собой дверь на ключ. Подходит к окну, распахивает его, полной грудью вдыхает дымный весенний воздух. Он счастлив. Вот оно — утро, которого он ждал четыре долгих года войны.
Пьянящее слово «победа» проступает повсюду: в дымах, в рваных облаках, на стенах полуразрушенных домов.