Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А посему утешьтесь. Вы не первый отвергнутый отец – и не последний.
Теперь – о другом. Вы предлагаете свои добровольные услуги Академии. Спасибо вам. Я склонен принять это предложение, с благодарностью. Сестра моей покойной жены тоже любезно предложила помощь. Она – не знаю, говорила ли вам, – выдающийся преподаватель, хоть и в другой школе. Мое желание открыть школу заново встретило поддержку и в других местах. Все это укрепляет меня в вере, что наши текущие трудности мы преодолеть сможем. Однако, чтобы все решить, дайте мне чуть больше времени.
На этом беседа завершается. Он уходит. «Наши текущие трудности» – от фразы остается гадкий привкус. Представляет ли Арройо вообще, какие у него трудности? Сколько еще он будет защищен от правды об Ане Магдалене? Чем дольше Дмитрий остается в больнице, убивая время, тем вероятнее он начнет похваляться перед своими дружками ледяной женой маэстро, которая отлипнуть от него не могла. История распространится, как лесной пожар. Люди будут хихикать у Арройо за спиной, из трагической фигуры он сделается посмешищем. Он, Симон, обязан был как-то предупредить его, чтобы, если шепотки начнутся, Арройо был к ним готов.
А письма, порочащие письма! Нужно было сжечь их давным-давно. Te quiero apasionadamente. В тысячный раз он клянет себя за то, что влез в дела Дмитрия.
Вот так, досадуя, он приходит домой и обнаруживает, что у него под дверью развалился не кто иной, как Дмитрий, облаченный в форму больничного санитара, насквозь промокший – на улице опять льет, – однако с широченной улыбкой.
– Привет, Симон. Жуткая погода, верно? Позволите войти?
– Нет, не позволю. Как вы сюда попали? Давид с вами?
– Давид ничего об этом не знает. Я прибыл сам по себе: сел в автобус, потом прошел пешком. Никто на меня даже не покосился. Бр-р! Холодина. Чего бы не отдал за чашку горячего чаю!
– Зачем вы здесь, Дмитрий?
Дмитрий хихикает.
– Вот так сюрприз, а? Видели бы вы свое лицо. Пособничество – я вижу, как это слово мелькает у вас в голове. Пособничество преступнику. Не волнуйтесь. Я скоро уйду. Вы меня больше не увидите – не в этой жизни. Ну же, впустите меня.
Он, Симон, отпирает дверь. Дмитрий входит, стаскивает с кровати покрывало, обертывается им.
– Так-то лучше! – говорит он. – Хотите знать, зачем я здесь? Я вам скажу, слушайте внимательно. Когда придет рассвет, через несколько кратких часов, я двину на север, к соляным копям. Таково мое решение, окончательное решение. Сдамся на соляные копи, и кто знает, что там со мною станется. Люди всегда говорят: «Дмитрий, ты как медведь, ничто тебя не убьет». Ну, может, когда-то так оно и было, но уже нет. Плети, цепи, хлеб с водой – кто знает, сколько я протяну, прежде чем паду на колени и скажу: «Довольно! Избавьтесь от меня! Оделите меня coup de grâce!»
Есть лишь два человека с умом в этом невежественном городе: Симон, вы да сеньор Арройо, и Арройо не обсуждается, непристойно это – я убийца его жены и так далее. Остаетесь вы. С вами я все еще могу толковать. Знаю, вы думаете, я слишком много разговариваю, и вы по-своему правы – я бываю несколько зануден. Но взгляните на это с моей точки зрения. Если не буду говорить, не буду объясняться, кто я тогда? Вол. Никто. Может, психопат. Может. Но уж точно – ничто, нуль, без своего места в мире. Не понимаете, да? Скупой на слова – вы. Каждое слово проверено и взвешено, прежде чем вы отправляете его вовне. Ну, всяко бывает.
Я любил ту женщину, Симон. В тот миг, когда узрел ее впервые, я понял, что она – моя звезда, моя судьба. В моем бытии возникла брешь – брешь, какую лишь она могла заполнить. Если по правде, я в нее, в Ану Магдалену, до сих пор влюблен, хоть она и похоронена в землю или же сожжена в прах, никто мне теперь не расскажет. «И что с того? – скажете вы. – Люди влюбляются ежедневно». Но не так, как был влюблен я. Я был ее недостоин, такова простая правда. Понимаете? Можете вы понять, каково это – быть с женщиной, быть с ней в полнейшем из всех смыслов, скажу я деликатно, когда забываешь, где ты, когда время замирает, когда это такое вот бытие-вместе, восторженного рода, когда ты в ней, а она – в тебе, – быть с ней так и при этом сознавать на задворках ума, что со всем этим что-то не так, не нравственно не так – с нравственностью я никогда особо не ладил, всегда был типом независимым, нравственно независимым, – а не так в космологическом смысле, словно планеты в небесах у нас над головами встали неправильно и говорили нам «нет, нет, нет»? Вы понимаете? Нет, конечно, нет, и кто вас за это обвинит. Я объясняюсь скверно.
Как уже сказал, я был ее недостоин, Аны Магдалены. Вот к чему все в конце концов сводится. Мне никогда не следовало там быть – никогда не делить с нею ложе. То был проступок – перед звездами, перед тем или иным, не знаю. Такое у меня было чувство – смутное чувство, чувство, которое не желало меня покидать. Понимаете? Хоть что-то брезжит?
– Мне совершенно не любопытны ваши чувства, Дмитрий, ни прошлые, ни настоящие. Ничего этого вы мне говорить не обязаны. Я вашему желанию высказываться не потакаю.
– Конечно, вы не потакаете! Никто не смог бы выказать больше уважения моему праву на частную жизнь. Вы порядочный малый, Симон, редкой разновидности по-настоящему порядочных людей. Но я не хочу частной жизни! Я хочу быть человеком, а быть человеком означает быть говорящим животным. Поэтому я вам и выкладываю все это: чтобы снова быть человеком, слышать человеческий голос, исторгаемый из этой вот груди моей, груди Дмитрия! И уж если вам не могу все это сказать, кому тогда скажу я? Кто остался? Так вот дайте мне сказать: мы занимались этим – занимались любовью, мы с ней, где только могли, когда только выдавался свободный час или даже минута, или две, или три. Я же могу откровенно об этом, верно? Потому что от вас у меня нет секретов, Симон, – с тех пор как вы прочли письма, которые вам не полагалось читать.
Ана Магдалена. Вы ее видели, Симон, и вы должны согласиться: она была красавицей, настоящей красавицей, безупречной с головы до пят. Мне бы гордиться тем, что такая красавица была у меня в объятиях, но я не гордился. Нет, я стыдился. Потому что она заслуживает лучшего, лучшего, чем этот уродливый, волосатый, невежественный никто – я. Думаю о хладных руках ее, хладных, как мрамор, как они обнимали меня, тянули меня в нее – меня! меня! – и качаю головой. Есть в этом что-то неправильное, Симон, нечто глубоко неправильное. Красавица и чудовище. Вот почему я использовал слово «космологически». Какая-то ошибка среди звезд или планет, какая-то неразбериха.
Вы не желаете мне потакать, и я это ценю, правда. Это с вашей стороны уважительно. И все же вы наверняка размышляете и о стороне Аны Магдалены в этой истории. Потому что если я, несомненно, был ее недостоин, что она делала в постели со мной? Ответ, Симон, таков: я воистину не ведаю. Что она видела во мне, имея мужа в тысячу раз достойнее, мужа, который любил ее и любовь свою доказал – по крайней мере, она так говорила?
Не сомневаюсь, вам в голову приходит слово «аппетит»: у Аны Магдалены явно был аппетит на то, что я ей предлагал. Но нет! Все аппетиты были мои. С ее стороны – сплошь изящество и милость, словно богиня снизошла облагодетельствовать смертного человека, дав ему отведать вкус бессмертного существа. Я должен был преклоняться перед нею – и я преклонялся, вправду преклонялся, до того рокового дня, когда все пошло скверно. Поэтому я отправляюсь на соляные копи, Симон: из-за своей неблагодарности. Это ужасный грех – неблагодарность, возможно – худший из всех. Откуда взялась она, неблагодарность моя? Кто знает. Сердце человека – лес темный, как говорится. Я благодарен был Ане Магдалене, пока – бум! – не стал неблагодарным, раз – и всё.