Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он перешагнул через страх и сказал:
– Не плачь, моя доченька. Только не плачь.
И замер, не зная, сказал или нет.
Она подняла ярко-красное личико. Они посмотрели друг другу в глаза. Тогда он поверил, что жив.
С этого дня прошло почти два месяца. Он вернулся домой, на Тверскую, радуясь, что рукопись романа, возвращенного ему обиженной и раздраженной редакторшей, куда-то пропала. Наверное, просто оставил на лавочке, когда ел мороженое. Все было неправдой в написанном им, хотя, может быть, вся эта неправда пришлась бы по вкусу таким же, как он, и с помощью этой расхожей неправды он мог бы и стать знаменитым.
Неправда была, прежде всего, в том, что, когда он писал роман, он вовсе не знал, что умрет. Он просто не помнил об этом. Он думал, что эта вот жизнь, когда Вера ложится ему на живот и смеется, а в небе чирикают птицы, и жадно, боясь, что его оборвут, торопливо и детски-обиженно плачет трамвай, – он думал, что это и есть настоящее, которое можно ногами топтать, зубами жевать и проглатывать горлом. А все остальное он досочинил, включая и смерть, и любовь, и разлуку. И вдруг оказалось, что он ошибался. Что самым действительным и настоящим была только смерть плюс любовь и разлука, и он проходил теперь это, как в школе проходят историю и географию.
Теперь он поверил, что есть пустота, какую нельзя описать языком, поскольку язык не годится на это. Узнал на самом себе, что значит смерть, и понял, что это нельзя сочинить, поскольку она есть реальность. Еще оставалась любовь, но любовь ему обнажила не Вера, а дочка, и, стало быть, все, что он знал о любви, он должен был пересмотреть и промучиться своей безнаказанностью и стыдом.
Днем он подчинялся обезболивающим действиям привычек и не чувствовал тяжести. Но ночью тот самый страх, который охватил его тогда, в реанимации, – страх, что он все-таки умер, и это душа его ищет пристанища, – опять возвращался и мучил его. Часов в пять утра этот страх исчезал. Елена, которая снова была с ним рядом и тихо дышала в подушку, не знала, что каждое утро – да, каждое, – внутри неокрепшего Бородина опять загорается пламя, не знала, что бес тащит мужа обратно, – туда, где эта худая, лохматая школьница ложится ему на живот и смеется, а он, продевая ладонь в ее волосы, все тело ее так сжимает ногами, что смех замирает на самой высокой, ликующей и неожиданной ноте.
Разломленная на две части, как яблоко, текла его ночь.
Елена молчала. Если не считать того, что их супружеские отношения прекратились и ни один из них не делал попытки восстановить эти отношения, все остальное было таким, каким оно было до прошлого декабря, пока Васенька не попала в больницу. Бородин повторял и повторял себе, что это был морок, из которого они вышли окровавленными и измученными, но живыми. Его не беспокоило, что каждый вечер, ложась в постель, они говорили друг другу «спокойной ночи» и тут же отворачивались друг от друга, засыпая под одним одеялом. Он не спрашивал у жены, устраивает ли ее такая жизнь, потому что привык к тому, что Елена гораздо сильнее его, и если она продолжает молчать и не вспоминает о прошедшем лете, и нет напряжения в их разговорах, и нет даже тени каких-то размолвок, то, значит, и это нормально. А там поглядим.
Что на самом деле происходило с Еленой, Бородин не знал. Да если бы даже и ангел-хранитель, который за нею следил неотступно, спросил бы ее:
– Что с тобою, Елена? – она и тогда бы смолчала.
Дорогие мои читатели! Я не сомневаюсь в том, что каждый из нас гораздо более скрытен, чем думают не только окружающие люди, но даже чем сами мы думаем. И молчим мы иногда совсем не оттого, что прячем правду от окружающих и даже не оттого, что прячем ее от самих себя, а лишь оттого, что она, эта правда, запрятана столь глубоко и надежно, что сил ограниченных наших не хватит извлечь из гнезда, чуть заметного глазом, того перепуганного, с колотящимся и очень горячим сердечком, птенца.
А вдруг он умрет на руках у нас, птенчик? И птицей свободной не станет, и в небо, к его золотым облакам, не прорвется?
Никто, наверное, не поверит, что Андрей Андреич Бородин вышел на работу в тот самый последний четверг октября, когда (я об этом уже рассказала!) плясала и пела веселая свадьба Ислама Экинджи в горах Анатолии. Ах, много на свете таких совпадений, и разных загадок, и всяких там шуточек: не зря ведь мы любим кино и театр.
В Москве было холодно, дождь моросил всю ночь, но к утру перестал. У Васеньки болело горло, и в школу ее не водили. Елена сварила ему крепкий кофе. Они не смотрели друг другу в глаза.
– Ну, я позвоню, – сказал он. – Врач придет?
– Да, вызовем, – тихо сказала Елена. – Наверное, лучше бы антибиотики.
– Зачем? Обойдется.
– Но ты же не врач.
– Ты тоже.
Елена слегка побледнела.
– Иди.
Он вышел на улицу. В школе оказалась только уборщица, которая мыла пол в вестибюле. Он испугался, что не вспомнит, как ее зовут, но вспомнил. Уборщицу звали Анной Аркадьевной, как Каренину.
– Приветствую, Анна Аркадьевна, – сказал Бородин.
– И вам утра доброго, – сказала она. – А здоровье-то как?
– Здоров я как бык.
– Да ладно, как бык! Вот скажете тоже!
Бородин заглянул в учительскую и выложил на свой стол пару книг из портфеля. Серая прибранность этой учительской ужаснула его. Он почувствовал себя в клетке. До первого урока оставалось почти сорок минут, и можно было выйти на улицу, подышать мокрым холодом осени. Но улица тоже была этой клеткой. И дождь, и прохожие. Даже карниз соседнего здания чем-то напомнил о клетке, а может быть, и о тюрьме. Тогда он побежал наверх, на третий этаж, где свет в коридоре еще не горел, и он его сразу зажег.
Она сидела в классе на учительском месте и, когда Бородин вошел, сразу же поднялась и сделала такое движение, словно хочет убежать. Рванулась и остановилась. Горло у него пересохло. Она стала словно и ростом поменьше, и волосы были причесаны гладко. Она показалось намного моложе, чем летом, когда сильно красилась, стараясь быть взрослой. Она была в кофточке. Цвет этой кофточки он, кажется, не разглядел, цвета не было.
– Как ты себя чувствуешь? Ты ведь болел, – сказала она.
– Хорошо. Я болел, – ответил он ей, не слыша себя.
– Я думала, ты никогда не придешь, – она прошептала. – Ты так долго болел.
– Пожалуйста, лучше уйди, – сказал он.
– Уйти. А куда? – спросила она. – Я только могу умереть, вот и все.
Он сморщился.
– Сама ты не знаешь, о чем говоришь.
– Не буду.
– Мне с тобой хорошо, – сказал он, не слыша себя, и поправился: – Я, кажется, очень скучал без тебя.
– Я тоже скучала, – призналась она. – Я думала, ты меня бросил.