Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Так вот, на гордость нашу показала советско-германская война, что не такие-то мы рабы, как нас заплевали во всех либерально-исторических исследованиях: не рабами тянулись к сабле снести голову Сталину-батюшке. (Да не рабами, и с этой стороны распрямлялись в красноармейской шинелке, – эту сложную форму краткой свободы невозможно было предсказать социологически.)» (ч. 5, гл. 1). «Крамольное» суждение иронически подпирается цитатой из Ленина.
Образ легко справляется с идеологическими штампами. Но версия Солженицына вступает в полемику не только с ними. Военному официозу, спекуляциям на солдатской крови противостоял и «Василий Теркин» Твардовского, где создан совсем иной образ народной войны. На фоне поэмы Твардовского (и идущих в ее русле авторов солдатской и «лейтенантской» прозы) исследование Солженицына в очередной раз обнаруживает свою художественную природу. Утопический эпос с патриотической идеей общей участи и совместной защиты родной земли всеми, от генерала до солдата, вступает в конфликт с негативной эпопеей о восставшем против тирана, но потерпевшем неудачу народе. «Сложная форма краткой свободы» (замечательное определение ситуации военных лет) представлена в двух логически несовместимых, но психологически убедительных версиях.
В подзаголовке книги стоят даты: 1918–1956. Разделываясь с мифами сталинской эпохи, Автор все время держит под прицелом Первого Вождя. Антиленинский пафос «Архипелага» не менее очевиден, чем антисталинский, но более поразителен, ибо Солженицын, с одной стороны, шел против мощного идеологического течения (противопоставление «хорошего» Ленина «плохому» Сталину было главным либеральным убеждением эпохи написания книги), а с другой – конструировал образ из всем известных материалов, напоминая то, что было обязательным элементом образования для любого советского человека.
Автор всего-навсего открывает на нужных страницах и читает свежими глазами в знакомой уже нам манере «заметок на полях» знаменитые синие тома пятого издания ленинского Полного собрания сочинений. (Помню, при первом чтении книги, в начале 1880-х, специально выписывал ссылки на источники: трудно было поверить, что это находится не в спецхране, а стоит на полке в любой библиотеке.)
Оказывается, что основатель советского государства был не менее беспощаден и кровожаден, чем его последователи, что указания о расстрелах так и сыпались из его распоряжений и писем («Как подкову, дарит за указом указ: / Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз»), что понятие-символ XX века тоже выпорхнуло из его записей («Так вот где – в письме Ленина, а затем в декрете Совнаркома – был найден и тотчас подхвачен и утвержден этот термин – концентрационные лагеря – один из главных терминов XX века, которому предстояло широкое международное будущее!»), что террор он полагал необходимым при строительстве нового государства, что основы будущей сталинской 58-й статьи тоже были заложены в его «политическом завещании». «Читаешь и восхищаешься: вот оно что значит формулировать как можно шире! Вот оно что значит – применения более широкого! Читаешь и вспоминаешь, как широко хватала родимая… „…пропаганда или агитация, или участие в организации, или содействие (объективно содействующие или способные содействовать)… организациям или лицам, деятельность которых имеет характер…“ Да дайте мне сюда Блаженного Августина, я его сейчас же в эту статью вгоню!» (ч. 1, гл. 9).
В итоге История Государства Советского оказывается не гегелевским рядом отрицаний, поступательным движением Абсолютной Светлой Идеи (социалистическая революция как закономерная реакция на капиталистический строй – ленинская эпоха великих надежд и свершений – сталинский культ и нарушения социалистической законности – восстановление ленинских норм и зарево коммунизма на горизонте: нынешнее поколение советских людей…), а равномерным расползанием раковой опухоли, охватившей в конце концов всю страну. «И в предтюремные и в тюремные годы я тоже долго считал, что Сталин придал роковое направление ходу советской государственности. Но вот Сталин тихо умер – и уж так ли намного изменился курс корабля? Какой отпечаток собственный, личный он придал событиям – это унылую тупость, самодурство, самовосхваление. А в остальном он точно шел стопой в указанную ленинскую стопу и по советам Троцкого» (ч. 2, гл. 4). «Архипелаг был, Архипелаг остается, Архипелаг – будет!» (ч. 7, гл. 2).
1918 год в подзаголовке книги – дата рождения не только Архипелага, но и его летописца. Заглядывая с этой льдины в мир без него, в «Россию 1913 года» (обычный советский штамп, с ней сравнивали последующие достижения СССР), Солженицын видит там не гниль, убожество, свинцовые мерзости царизма и пр., а цветущую сложность, органический рост, едва ли не потерянный рай.
В той стране не было ничего подобного страшному голоду начала 1930-х: «Большую часть своей истории прежняя Россия не знала голода. „На Руси никто с голоду не умирывал“, – говорит пословица. А пословицу сбреху не составят» (ч. 3, гл. 5).
Зато там было общественное мнение, которым только и держится сопротивление за решеткой: «Русское общественное мнение к началу века составляло воздух свободы. Царизм был разбит не тогда, когда бушевал февральский Петроград, – гораздо раньше. Он был уже бесповоротно низвержен тогда, когда в русской литературе установилось, что вывести образ жандарма или городового хотя бы с долей симпатии – есть черносотенное подхалимство. Когда не только пожать им руку, не только быть с ними знакомыми, не только кивнуть им на улице, но даже рукавом коснуться на тротуаре казался уже позор» (ч. 5, гл. 4; ср. ч. 1, гл. 12).
Тюрьма и каторга в той стране были игрушечными, ненастоящими, там можно было читать и писать книги, ехать в ссылку за собственный счет, охотиться, а если надоест – спокойно уехать за границу. Членов семьи изменников императору там не только не преследовали, но платили им пенсии, позволяли учиться в университетах, продвигали по службе. На этой почве и вырастали умницы инженеры, патриоты военные, настоящие революционеры, ухватистые мужики, домашние философы, которые определяли не только то, но и последующее время. «Среди многих потерянных мерок мы потеряли еще и такую: высокостойности тех людей, которые прежде нас говорили и писали по-русски. Странно, что они почти не описаны в нашей дореволюционной литературе. У нас описаны то лишние люди, то рыхлые неприспособленные мечтатели. По русской литературе XIX века почти нельзя понять: на ком же Русь простояла десять столетий, кем же держалась? Впрочем, не ими ли она пережила и последние полвека? Еще более – ими. А то – и мечтатели. Они видели слишком многое, чтобы выбрать одно. Они тянулись к возвышенному слишком сильно, чтобы крепко стоять на земле. Перед падением