Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня было немного муки. Я пек из нее пресные лепешки. Мука кончалась, и леденящий ужас уже закрадывался ко мне в сердце.
Я пошел на 16-ю станцию к Клариссе, но она еще не вернулась от отца. Ее сосед, пожилой рыбак, только засмеялся в ответ, когда я спросил, нет ли у него продажной муки.
Я собирался уйти, но он остановил меня.
— А ну, постойте, — сказал он, взял меня за рукав рубашки и пощупал материю. — Что это на вас за рубашка? Не иначе английская?
На мне действительно была надета английская солдатская рубаха табачного цвета. Я ее выменял на базаре на пайковый чай.
— А что? — спросил я.
— Так вот, слухайте, — таинственно сказал рыбак. — Идите в степ по шляху на Кляйн-Лебенталь. Там будет у самого шляха расти дикая груша, а за ней вправо — балочка. Вы сойдите в ту балочку и там увидите стежку. Идите той стежкой и достигнете до паровой мельницы, до млына. Вся та мельница не больше, як моя хата. Вам за эту рубаху отсыплют на той мельнице пять фунтов муки.
— Что-то много, — ответил я, сомневаясь.
— Там мельник особенный, — так же таинственно сказал рыбак. — Идите. Сами побачите. А вы, часом, не слышали ничего нового за политику? Живем сейчас, как кроты, — газету ухватишь раз в месяц.
В тот же день мы с Кирой пошли на мельницу.
Киру, конечно, не надо было бы брать с собой, но я побоялся оставить ее одну. И потому мы пошли вместе.
Пыль завивалась над шляхом. Пришлось идти по шляху, по этой пыли, чтобы не пропустить дикую грушу на повороте в балку. Раскаленная глиняная пудра жгла ноги даже сквозь подметки.
Кира шла медленно, потом начала хромать. Я взял ее на руки. Она обхватила черными, как у маленькой цыганки, руками мою шею и тяжело дышала.
Я с тоской смотрел по сторонам. Нигде до самого горизонта не было ни единого клочка тени, если не считать короткой и узенькой тени от телеграфных столбов с порванными проводами. Мы несколько раз немного отдыхали в этой тени. Вокруг пылало белое пламя засухи.
Кира ни разу не пожаловалась. Она молчала, положив подбородок ко мне на плечо, и устало смотрела на степь. Там шли, сгибаясь под ярмом, сивые волы. Языки их были высунуты до самой земли. Они тяжело хрипели и часто останавливались. Возница с отчаянием и со слезой в голосе кричал им «цоб-цобе» и бил их по пыльным бокам корявой палкой. На потной воловьей коже палка оставляла следы, похожие на ассирийскую клинопись.
Под грушей мы отдыхали долго. Ее листья трещали на ветру, как жесткие надкрылья жуков.
По сухой известковой балке мы наконец дошли до мельницы, вошли во двор, обнесенный высокой стеной из «дикаря», сразу же сели в тени этой стены и так просидели, может быть, час, а может быть, и два в каком-то оцепенении.
Двор был пуст. Никто к нам не вышел. Над черепичной крышей мельницы дымила жестяная труба, и где-то осторожно шипел пар.
Потом во дворе появился удивительный мельник. То был старик, весь в муке, со старомодной чеховской бородкой и в пенсне. Стекла его были захватаны белыми от муки пальцами.
Старик подошел к нам, снял пенсне и долго разглядывал меня и Киру.
Потом, ничего не спросив, ушел и вынес нам кувшин холодной воды. Мы пили, закрыв глаза, чувствуя, как свежесть разливается до самых кончиков ногтей.
Старик дожидался, пока мы опростаем кувшин, равнодушно смотрел на нас и молчал.
— Вы мельник? — спросил я его, окончив пить.
— Нет, — ответил старик. — Я винодел.
— Почему вы ничего меня не спрашиваете? — сказал я и подумал, что передо мной, должно быть, душевнобольной человек.
— Потому что я знаю, чего вы хотите, — ответил старик, и в глубине его глаз вдруг засветилась медленная лукавая улыбка.
— Как же это сделать? — спросил я и показал на свою английскую рубашку. — Больше у меня ничего нет.
— А в чем же вы пойдете обратно? На солнце больше пятидесяти градусов.
— Я посижу здесь до вечера. Дома у меня есть еще одна рубаха, но только рваная.
— Почему же вы ее не надели?
— Не знаю, — безразлично ответил я. — Я устал. Четыре дня не ел хлеба.
— А девочка?
— У девочки до вчерашнего вечера были сухари.
— Сидите здесь! — сказал старик и снова ушел.
Его долго не было. Зной, очевидно, достиг предела. Я судил об этом по глухому звону, стлавшемуся над степью. Как будто зудели миллионы жуков, попавших в мед.
Вместо старика вышла старая женщина — тоже вся в муке — и принесла нам шесть помидоров, соль в тряпочке и два куска свежего хлеба. Мы съели все это до последней крошки за несколько минут и уснули.
Я проснулся, когда тени от солнца, длинные, как изнуренные руки, лежали на сизой земле. Солнце гасло в пыли. Из балки потянуло слабой прохладой и даже как будто запахло водой.
Около меня стояла старая женщина.
— Вставайте, — сказала она. — И разбудите девочку. На закате спать вредно. Можете схватить лихорадку. Это вам от Казимира Петровича.
Она опустила на землю рядом со мной тяжелый мешочек муки. Я вскочил.
— Спасибо! — сказал я, расстегнул свою рубаху и начал торопливо стаскивать ее через голову.
— Не надо, — сказала женщина. — Мы не обедняем. Потом отдадите. Что это вы? Бог с вами!
Я, сам не ожидая этого, обнял старую женщину и поцеловал ей руку. Я хотел поблагодарить старика, но женщина сказала, что он куда-то ушел. Куда он мог уйти в этой степи, плоской, как исполинское блюдо!
Кира долго молчала, никак не могла окончательно проснуться. На шляхе мы встретили мажару. Она везла на мельницу два мешка с пшеницей. Очевидно, из-за жары мельница работала ночью.
Потом Кира почувствовала под сожженными пятками нежащую остывающую пыль на шляхе и засмеялась.
— А воробьи, — сказала она, — купаются в пыли. Я сама видела. Я бы тоже выкупалась, но только вы не позволите.
Она, конечно, хитрила, и это было видно по ее прищуренным глазам.
Жаркие дни медленно сменялись, но ни Регинин, ни Торелли не приходили за мной и за девочкой. Я начал уже всерьез беспокоиться, не случилось ли чего-нибудь с матерью Киры. Кира тоже заскучала и начала