Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После его резких слов на могиле сестры Мэри ее не покидало ужасное предчувствие, что он собирается покинуть Миссию, но в последующие дни он показал себя с лучшей стороны в своих бдениях над Шивой, в уравновешенном, методичном подходе к проблеме. На стену возле двери он прикрепил график, отражавший динамику тревожных симптомов. Хема никогда бы не набралась храбрости констатировать — как он это сделал однажды вечером, — что ночные дежурства можно отменять.
Он так и спал на диванчике с того самого дня, когда она позвала его, и ей хотелось, чтобы все так и оставалось — она прямо-таки подсела на его храп. Правда, поспорить с ним она была горазда и сейчас — по старой привычке. «Это у меня так проявляется нежность», — думала она про себя.
Браслет с колокольчиком так и остался на ноге у Шивы, хотя нужда в нем отпала. Позвякиванье как бы стало составной частью Шивы, без него он был будто без голоса.
Ранним утром на дороге появлялась процессия, состоящая из коровы, теленка и молочника Асрата, их колокольчик звучал в той же тональности, что и колокольчик Шивы. Доставка молокозавода на дом обходилась дороже, зато дойка проходила под бдительным оком Розины или Алмаз, так что о разбавлении продукта водой не могло быть и речи.
Ко времени пробуждения Хемы дом наполнялся запахом кипятящегося молока. Она добавляла его в свой утренний кофе все больше и больше. Вскоре стоило Хеме заслышать коровий колокольчик, и у нее текли слюнки, как у подопечных профессора Павлова. По утрам она теперь выпивала две кружки «кофе» (молока в нем было куда больше) и еще две в течение дня, она обожала масляный привкус, мягко обволакивающий язык. Буйволиное молоко ее детства было совсем другим, высокогорные травы, на которых паслись коровы, придавали местному продукту несравненный вкус.
Однажды утром Асрат, будто набравшийся невозмутимости от своих коров, которые по ночам спали в хижине вместе с ним, сказал:
— Если Мадам купит кукурузных кормов, молоко станет такое густое, что ложка будет стоять.
Хема думала недолго. И вскоре кули прикатил на ручной тележке десять мешков с надписью ФОНД РОКФЕЛЛЕРА и НЕ ДЛЯ ПЕРЕПРОДАЖИ.
— Моя лучшая инвестиция, — сказала Хема несколько дней спустя, облизывая губы, словно школьница. — С кукурузой совсем другое дело.
— Вряд ли это можно назвать контролируемым экспериментом, — съехидничал Гхош, — учитывая, что ты нарушила чистоту опыта, заплатив за кукурузу.
Асрат привязывал животных за кухней, теленка подальше от матери, и разносил по домам надоенное молоко. Корова и теленок переговаривались нежным, умиротворенным мычанием. Хеме вспомнились слова матери: «Корова несет в своем теле вселенную, Брама — в рогах, Агни — в челе, Индра — в голове..».
Призыв теленка к мамаше был ничто перед криком близнецов, но эмоции вызывал у Хемы, наверное, схожие. За годы своего акушерства Хема не слишком задумывалась о крике новорожденного, не вслушивалась в его тональность, не всматривалась в дрожащий язык и губки. Внешне беспомощный, настойчивый звук возвещал о рождении человека, о появлении новой жизни. А вот тишина вызывала тревогу.
Но сейчас плач ее новорожденных, Шивы и Мэриона, нельзя было сравнить ни с каким иным звуком на свете. Он поднимал ее из лабиринтов сна, заставлял трепетать голосовые связки в успокоительном ворковании, принуждал бежать со всех ног к инкубатору. Это был зов, обращенный к ней, — ее дети призывали мать!
Много лет ее преследовал необычный феномен: перед тем как погрузиться в сон, ей казалось, что кто-то окликает ее по имени. Теперь она сказала себе: это мои неродившиеся близнецы возвещали о своем пришествии.
Ее, новоиспеченную мать, окружали и другие, ранее незнакомые звуки. Шлепанье влажного белья по стиральному камню. Хлопанье на ветру висящих на веревке пеленок (знамен плодородия) — знак того, что сейчас хлынет дождь и что Алмаз и Розине надо поторопиться. Звяканье кипятящихся в кастрюле бутылочек. Пение Розины, ее постоянное ворчание. Грохот переставляемых Алмаз горшков и кастрюлек… Все это составляло хорал ее тихого счастья.
Вопреки возражениям Гхоша, Хема пригласила домой астролога из Махараштры, совершающего поездку по Восточной Африке, и заплатила ему за предсказание мальчишкам судеб. В своих очках и с торчащими из кармана рубашки авторучками провидец походил на железнодорожного служащего. Записав точное время рождения близнецов, он попросил даты рождения родителей. Хема сказала свою и Гхоша, бросив на того предупреждающий взгляд. Астролог покопался в своих таблицах, произвел на бумаге расчеты и пробормотал: «Невозможно». И встревоженно поглядел на Хему, а смотреть на Гхоша он избегал.
— Как бы ни сложилась их судьба, можете быть уверены, что она окажется связана с их отцом.
Гхош догнал астролога у ворот. От предложенных денег предсказатель отказался.
— Доктор-сааб, — проговорил он мрачно, — боюсь, что отец — не вы.
Гхош изобразил глубокое огорчение и, вернувшись, рассказал все Хеме, но она не разделила его восторга. В душе у нее зародился страх, будто ей предсказали, что Томас Стоун вернется.
На следующий день Гхош застал Хему сидящей на корточках у входа в спальню, она рассыпала по полу из горсти рисовую муку, выкладывая сложный декоративный узор — ранголи, — причем старалась, чтобы линии не пересекались и тем самым перекрыли проход духам зла. Над дверью в спальню в качестве защиты от сглаза Хема повесила маску бородатого демона с налитыми кровью глазами и высунутым языком. Каждое утро «Грюндиг» играл «Супрабхатам» в исполнении М. С. Суббулакшми. Икающие синкопы напоминали Гхошу о мадрасских женщинах, подметающих рано утром двор вокруг баньянового дерева, и о велосипедном звонке дхоби. Радиостанции обычно начинали свою программу с «Супрабхатама», и еще студентом Гхош слышал, как слова этого песнопения срываются с губ умирающих пациентов.
Гхош обратил внимание, что шкаф в спальне Хемы превратился в некое подобие гробницы, которую венчал символ Шивы — высокий лингам. Компанию бронзовым статуэткам Ганеши, Лакшми, Муруги составили изготовленное из черного дерева резное изображение загадочного бога Венкатешвары[55], керамическое непорочное сердце Девы Марии и керамическое же распятие со стекающей по запястьям Христа кровью. Гхош не сказал ни слова.
Без грома фанфар, потихоньку-полегоньку Гхош сделался хирургом Миссии. Хоть он был и не Томас Стоун, однако провел несколько операций по поводу острого живота (внутри у него все сжималось, будто в первый раз), прооперировал колотые раны и серьезные переломы и даже вставил в грудь трубку в связи с травмой. В родовой палате у женщины с зобом внезапно развилась непроходимость дыхательных путей. Примчался Гхош и произвел разрез шеи, раскрыв перстнещитовидную мембрану; звук поступающего внутрь воздуха был ему наградой, равно как зрелище губ пациентки, из синих сделавшихся розовыми. На той же неделе, когда освещение в Третьей операционной было получше, он произвел свою первую тиреоидектомию[56]. Операционная сделалась для него местом привычным, хоть и таящим в себе множество опасностей. Все для него было в новинку.