Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы один человек мог быть двумя разными людьми! На середине этого трактата я начал то возмущенно, то насмешливо фыркать и, наконец, принялся размышлять о том, как, вероятно, мало общего имеет личность Пинторпа из крохотного прихода в Сомерсете с тем Пинторпом, которого я знал в Шропшире: первый успел за прошедшие годы совершенно рехнуться и теперь, как, наверное, сказал бы мистер Локк, совершенно не похож на себя прежнего. Я задумался также над идентичностью этих странных философов: как они, должно быть, сидят голодные, с ввалившимися глазами, на чердаках, где капает с крыши; их одежда в заплатах, чулки перекручены; на улице они то и дело на кого-нибудь натыкаются, получая в ответ колотушки от людей, которых не узнают и — более того — считают несуществующими.
Я сложил письмо и быстро отбросил его в сторону, заодно с воспоминаниями о таверне «Резной балкон», но тут наткнулся взглядом на второе, куда более желанное, надписанное знакомым затейливым почерком. На листке, испускавшем тонкий аромат, леди Боклер кланялась мне и приносила «самые искренние Извинения за то, что наша Встреча не могла состояться». «Я расстроена до глубины души, — писала она, — так как нисколько не хотела Вас разочаровывать». Она молила о прощении и призывала понять, что «только самая срочная Надобность могла заставить меня отменить нашу Встречу». В заключение она заверяла, что находится в добром здравии, от души благодарила меня за заботу и выражала надежду встретиться со мной завтра вечером в девять.
— Джеремая!
Я ввалился в комнату, и Джеремая поднял голову с подушки.
— Джеремая, — проговорил я, обмахиваясь кремового цвета бумажкой, как веером, — скажи, пожалуйста, кто принес это письмо?
— Джентльмен, сэр, — последовал ответ.
— Тот же самый джентльмен, что и накануне, — добавил Сэмюэл, отрывая от подушки свое бледное лицо. — Я бы его где угодно узнал! Красавец писаный, да и одет как картинка.
Рано утром сэр Эндимион послал меня в лавку мистера Миддлтона на Сент-Мартинз-лейн. По Хей-маркет я дошел до Королевского театра и там обнаружил, что по случаю рыночного дня улицу перегородила дюжина телег с сеном и, того хуже, около сотни человек, которые образовывали толпу не менее плотную, чем гуляки у Панкрасских источников. Я уже приготовился сделать крюк по Пантон-стрит, но тут сообразил, что не взял с собой деньги (на краски требовалось несколько гиней, никак не меньше).
Кляня свою злую судьбу, поскольку день был холодный и мне на лоб уже упали первые капли дождя, я повернул и поплелся назад, на Сент-Олбанз-стрит. Возвращаться мне не хотелось, потому что сэр Эндимион в тот день держался со мной довольно нелюбезно — может быть, из-за того, что накануне вечером позволил себе лишнее за столом. А может, ему не понравилось, как я отозвался о Роберте? Что, если они друзья — близкие приятели? «Неприятный», «грубый» — конечно же, я зашел слишком далеко. «Противный» — какой дьявол тянул меня за язык? Чего же удивляться, что мастеру захотелось этим утром услать меня подальше?
Или же (думал я, ступая по Маркет-лейн, где телег было еще больше) — или же дело в том, что при виде кулона я повел себя в духе лорда Шефтсбери? Я закрыл глаза и увидел изображение так ясно, словно оно было нарисовано на внутренней стороне моих век. Чтобы избавиться от него, мне пришлось тряхнуть головой. Не приснилось ли оно мне? А если этот тревожный образ внедрился в мое сознание благодаря бессчетным кружкам пива? То, что я видел, едва ли возможно. Как сэр Эндимион, чья кисть запечатлела нашего короля, человек гениальных способностей и мой мастер, мог такое изобразить? Настолько противоречила эта миниатюра «Красавице с мансарды» и «Богине Свободы», что еще немного, и я бы поверил вместе с Пинторпом и мистером Юмом: человек день ото дня меняет свою личность — и сэр Эндимион, которого я знал, каким-то образом изогнулся, весь перекорежился, как цирковой акробат, и принял странный новый образ, явившийся мне вчера вечером.
— У вас нет еще ни должного понимания, — звучал у меня в ушах его голос, — ни права, чтобы судить ближних. Вы видите только то, что лежит на поверхности, а вглубь не заглядываете…
У меня были ключи, данные мне сэром Эндимионом, поэтому я самостоятельно открыл дверь и стал подниматься по узкой лестнице. Позднее я гадал, как бы повернулось дело, если бы я ударился тогда, как обычно, головой о балку и вскрикнул от боли? Или по рассеянности ступил на двадцатую, отсутствующую, ступеньку и с шумом скатился вниз? Тогда, конечно, сэр Эндимион узнал бы о моем приближении, и я не увидел бы того, что увидел: жуткого зрелища, которое вытеснило у меня из головы воспоминания о кулоне.
Но я не споткнулся и не вскрикнул, а потому шум услышал не сэр Эндимион, а я: как будто крики, потом глухой удар (я подумал, что-то бросили на пол) и снова крики.
Перепрыгивая через ступени, я помчался наверх. Еще не достигнув последнего поворота, я понял, что это кричит мужчина — сэр Эндимион.
— Ну вот, — сказал я себе, — она и добралась до и мастера! Эта чертовка хочет его убить!
Я схватил лопатку для угля, которая лежала у двери, и вбежал внутрь, запнувшись, как обычно, на наклонном полу. В комнате никого не было, на мольберте стояла «Богиня Свободы», испуская запах скипидара и желтого аурипигмента, не способный заглушить сильный и резкий букет «Дурацкой отрады». Крики раздались вновь, более звучные и настойчивые. Похоже было, что в маленькой комнате происходит битва. Я вскинул лопатку и бросился туда.
Шум стоял такой, что секунду или две комбатанты меня не замечали: я почти успел, опустив лопатку, отступить, прежде чем свалилось, сбитое размашистым жестом, покрывало, которое прятало сцепившуюся парочку. Моему изумленному взору явилась самая нескромная и скандальная картина: ожившее изображение с кулона, обрамленное ромбовидным дверным проемом. Некстати соскользнувшая завеса открыла мне мастера, который простерся над низким ложем почти в той же позе, что Секст Тарквиний, только без льняной сорочки и красного кушака, да и вообще без всякой одежды, в том числе без парика, в отсутствие которого его голова оказалась абсолютно лысой. Его Лукреция (я не мог заставить себя отвести взгляд от этой картины) раболепно пригибалась под ним, точно так же лишенная всяких покровов; ее белые руки и ноги и туловище, еще белее, находились полностью на виду, как и средоточие желаний мастера, с готовностью ему открывшееся, когда оба упали на ложе.
Что это было за зрелище! Не та пухлая Венера с миниатюры, с округлым животом, плавной линией бедер, шарами грудей, — нет, худощавая фигура с неразвитыми формами; тонкое туловище охватывал, как расширенные к концам пальцы ведьмы или колдуньи, рисунок ребер, на плечах виднелись белые шрамы, похожие на следы давней порки. Подлинная Жизнь не имела ничего общего с Искусством!.. Но, как ни странно, несмотря на свою хрупкость, Элинора дергалась и извивалась с той же энергией, что и ее партнер. Видно, она использовала нынче для других целей те силы, что шли обычно на дикие выходки со швырянием саламандры. Ее желтые волосы веером разлетелись по постели, голова вертелась туда-сюда, словно бы Элинора, не открывая глаз, следила за стремительными движениями игроков в теннис. Лицо ее было запрокинуто. Из уст Элиноры вырывались поразительные звуки — я и не знал, что женщины могут подобные издавать.