Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дрожащими пальцами Варвара Михайловна вложила письмо назад в конверт. Хорошо, она принимает этот вызов. Закрыв глаза, хохотала долго и беззвучно. О, низкая и ничтожная, подползающая, чтобы ужалить, гадина! Только она предпочитает биться с открытым забралом. Не надо волноваться. Так сказал он.
Сердце перестает болезненно сжиматься. Глотает сухим горлом и выпрямляется. Потом нажимает кнопку звонка.
— Феклуша, помогите мне одеться.
Решение выплывает ясное, спокойное, неожиданно-понятное, простое. О, простое! Неужели она должна церемониться с подобными тварями?
Осторожно ступает по ступенькам крыльца. Сердце опять стучит, расширяется и падает. Может быть, это от воздуха?
— Мой милый, нет… Твоя мама держит себя в руках.
Ловит тревожный взгляд Лины Матвеевны.
— Представьте, мне сегодня гораздо, гораздо лучше.
Старается улыбнуться, чувствуя ее недоверие.
— Кроме того, когда себя считаешь правой…
— Но ведь вы же ничего не кушаете который день. У вас закружится голова. Вот видите.
Она с трудом поддерживает ее, шатающуюся, и подсаживает в пролетку.
Небо к вечеру синее. Плывут, дымясь, разорванные клочки облаков. Дует сырой и холодный ветер, и улицы кажутся бесконечными, только что вымытыми начисто коридорами. Поднимается промозглый запах сырых камней и мокрого асфальта…
«О, дорогой, маленький, еще ничего не знающий; я сохраню для тебя отца!» Старается думать только о нем, о том, кто приходит в мир, — в этот ужасный мир чудовищной злобы и эгоизма, в этот ужасный мир, где нет ни справедливости, ни благородства. Слышишь? Да, да! Это ее долг. Зловеще блестят от яркого бокового света еще не просохшие от дождя крыши домов и даже обитые железом каменные низы металлических решеток. Глотая воздух и стараясь удерживать сердце, соединяет все мысли и чувства на двух словах:
— Мое дитя!
…Широкий, тихий, низкий коридор… Тридцать пять…
— Вот здесь, сударыня.
Он низко наклоняет голову с аккуратным и даже щегольским пробором.
— Можете идти.
Уходя, мелькает фалдами фрака.
— Лина Матвеевна, вы постойте здесь.
Стучит в дверь, удивляясь, что больше не слышит собственного сердца… «Мое дитя»…
Понижая голос:
— Если я буду кричать…
Лицо девушки делается серым. Она что-то шепчет. Нет, теперь уже поздно…
— Не понимаю.
Слабый, заглушенный, отвратительный, как кошмар, знакомый голос из глубины, из-за двери:
— Войдите.
Почему она постучала? Это смешно. Она должна была войти просто так.
Отбрасывая дверь и оставляя ее незапертой, входит… Кто-то шевелится черный у окна… Встает и идет навстречу с искаженным лицом и гадко прищуренными глазами… Ищет, куда скрыться, силится изобразить подобие усмешки… Внезапно понимает, что игра раскрыта, и, пожав плечами, нахально-медленно, цинично-откровенно отходит к открытому окну… Там, внизу, асфальт и плотно убитые просыхающие от дождя камни. Отчетливо журчит улица.
— Вы, конечно, милостивая государыня, понимаете, зачем я здесь?
Поднимая брови, но не глядя, та спокойно нажимает кнопку звонка.
— Меня это не интересует.
Осмеливается улыбнуться. Потом говорит, отдельно двигая губами и отдельно глазами. Обе стоят близко. Достаточно одного движения, чтобы выбросить ее на камни. Стоит, трагически, точно на сцене, заломив внизу у живота руки, и голову держит набок.
— Впрочем, я довольна, что вы пришли… Это проливает свет… Какая трогательная супружеская любовь… и какая предусмотрительность!..
Смеется. Но лицо некрасиво и бледно.
— Уезжая в Петроград, он оставляет вам свой адрес… чтобы вы могли по телефону известить его, что заочно крепко обнимаете, а вернувшись в Москву, он сообщает вам московский адрес своей любовницы… О, это очень последовательно!.. Теперь я знаю, как следует поступать.
Варвара Михайловна подавляет довольную усмешку. Ах, как все там не прочно!
— У моего мужа нет от меня тайн, — говорит она небрежно-холодно, — как и у меня от него. Мы можем этим гордиться.
— Вы думаете?
Повернувшись боком, она прищуривает через плечо черные глаза.
— Я думаю, что все-таки осталось кое-что, чего вы не знаете?
— Например?
Она смеется каждым мускулом лица, каждым движением тела, потом опускает глаза. В ее ресницах отталкивающая, сальная разнузданность.
— Этого… я не могу вам сказать.
О, она заслуживает быть убитой, но у нас такие нелепые законы, что этого почему-то нельзя. Стоя у открытого окна, высоко над крышами соседних домов, на расстоянии одного шага от собственной смерти, она смеет издеваться над правом законной жены и матери.
Теряясь, говорит:
— А, если так… если так…
Бессильная и с ужасом стоит перед ней, нагло улыбающейся прямо в лицо. Неужели же нет такой силы, которая смела бы ее связать и выбросить отсюда вон?
Жаром заливает лицо. Значит, кто-то только солгал, что есть семья и право женщины на неприкосновенность домашнего очага? Значит, он солгал? Да, да!
Оглушенная, смотрит в издевающееся, наглое лицо. За окном журчит улица. За спиной кто-то тихо входит из коридора.
Ловким движением эта гадина отрывается от окна, мелькнув на момент во весь рост в высоком зеркале. Шурша хвостом, переходит в противоположный угол комнаты. Делает небрежный жест в сторону:
— Я нахожу излишним разговаривать с этою госпожою. Коридорный, попросите ее удалиться.
Наклонив пробор на черной голове, масляной, от которой пахнет репейным маслом и фиксатуаром, он становится между ними. И вдруг эта женщина кажется ей наивной.
— Вы думаете, что вы так легко останетесь безнаказанной? О!
Ей смешно, что всего минуту перед тем она могла сомневаться в этом.
— Смею вас уверить, что это так вам не пройдет… Я не знаю еще, что я сделаю, но воровку, нагло вторгающуюся в семейный дом, я сумею выучить.
— Сударыня, — говорит он, и от него гаже и гаже пахнет репейным маслом.
— Фу, какая мерзость! Подите прочь!
Она вспыхивает и хочет его оттолкнуть.
— Сударыня, я должен буду пригласить швейцара. Вы будьте добры выйти честью. У нас неудобно шуметь… Конечно, вы, может быть, и в своем праве, но только у нас не полагается шуметь.
Впрочем, голос у него неожиданно сочувственный. Очевидно, он уже разгадал, что за птица поселилась в этом номере.