Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воронцов предложил напечатать что-нибудь свое о местных настроениях и фактах. Я составил маленькую листовку «на злобу дня».
Оттиснули сто экземпляров. Мучились целую ночь. Никак не проявлялся текст. Ужасно капризная вещь этот стеклограф: то передержишь, то недодержишь… Получаются плешины, мазня…
Двое работали, один стоял «на стреме» у дверей.
Листовка пошла по рукам, и так приятно наблюдать вызванное ею оживление в нашей среде. Непосвященные таращат глаза, как бараны.
Одну листовку ночью наклеили на кузов походной кухни, другую на дверь халупы, где квартирует начальник учебной команды.
* * *
Из всей команды только я один играю сносно в шахматы. Начальник команды, зная это, изредка приглашает меня к себе сыграть партию.
Сегодня, сидя со мной за шахматной доской, он неожиданно говорит:
– Вы знаете, у нас пошаливают. Прокламашки появились… Да, да, на дверь мне прилепили даже, мерзавцы!
Меня передергивает. Я чувствую, что предательски краснею, и низко нагибаю голову над столом.
– Мне сдается, что печатают их где-то здесь, поблизости. Вы не слыхали от солдат?
– Никак нет, ваше высокоблагородие, – говорю я, делая на доске глупейший ход. Правая нога под столом дрыгает в нервной дрожи.
Партию я проиграл.
* * *
Ночью выпал глубокий снег.
Низенькие хатки утопают в голубых гребнях сугробов.
Хлопьями пушистой марли окутаны деревья.
Ходили на тактические занятия и вернулись измученные до крайнего предела.
Многие, отказавшись от ужина, сразу валятся на лавки, на пол и засыпают, как опоенные снотворным зельем.
Взводный, помещавшийся в нашей хате, выходит из-за перегородки и, выкатив круглые, как луковицы, зеленые глаза, говорит:
– Хлопцы! Воды!
За водой мы ходили к речке, за полкилометра от деревни. На улице метель, и, главное, все дьявольски устали. Воду можно занять у хозяйки.
Молча переглядываемся друг с другом, ожидая, что кто-нибудь, наконец, скажет:
«Я иду, братцы!»
Но среди нас нет ни Бобчинских, ни Добчинских. Все молчат. Минута молчания кажется вечностью. Взводный, кривя челюсть и захлебываясь, кричит:
– Взвод! За водой бегом марш!
Собрали все отделения, расквартированные в других хатах, которые никакого отношения к этому инциденту не имели.
Но в армии существует в некотором роде круговая порука: все за одного и один за всех.
И мы, шестьдесят человек, привыкших беспрекословно исполнять слова команды, строимся в две шеренги, бегом трусим к реке. Подул резкий ветер, взметая свежевыпавший снег. Поземка режет лицо, кидает в глаза хлопьями пушистого снега, пронизывает до костей.
С трудом поднимаем простуженные, обмороженные, сбитые ноги. Плетьми висят вдоль тела одеревенелые руки.
Один только впереди бегущий держит в руках ведро. Пятьдесят девять человек – порожняком.
А сбоку, высунув язык, бежит горбоносый, сутулый, похожий на крымскую борзую отделенный Яшма, по прозвищу Мандрило, и злобно шипит:
– В ногу! В ногу! Я вас до реки двадцать раз сгоняю! Службу не знаете!.. Ать-два! Ать-два!..
И когда мы берем ногу, отделенный Яшма подает новую команду:
– Кричите: «Взводный хочет умываться».
И мы кричим до самой реки. Кричим рупором шестидесяти молодых глоток с отчаянием и злобой в голосе.
Яшма входит в азарт и, ухмыляясь, вопит:
– Громчи! Не чую! Громчи, собачьи дети! До полуночи гонять буду!
И опять навстречу метели, снежным хлопьям, ветру, нахлебываясь в сугробах снега, шестьдесят глоток ритмически («громчи») выкрикивают:
– Взводный хо-чит умы-вать-ся!!!
Навстречу с ведрами воды идут бабы и девчата. Таращат на нас глаза.
Провожают удивленными возгласами.
Наверное, считают нас сумасшедшими.
Шестьдесят человек, с одним ведром за водой…
* * *
Ночь. В хате тишина, нарушаемая мерным храпом простуженных людей.
Кто-то изредка бредит со сна.
Лежу и думаю о вчерашнем «коллективном» хождении за водой.
Вчера меня разбирал смех. Сегодня настроение изменилось. Мне кажется, что меня всенародно раздели догола и выпороли без всякой вины.
Один голос, суровый и мстительный, шепчет мне в ухо: «Встань, возьми оружие и убей взводного. Отомсти за свой позор и позор своих товарищей. Не бойся! Выстрел твой прозвучит громко и призывно, как выстрел Каракозова. Может быть, ты получишь каторгу, может быть, тебя расстреляют. Но разве жизнь твоя лучше каторга? Да и может ли испугать тебя расстрел?
Ведь все равно ты не уйдешь живым с фронта? Ты будешь убит не сегодня – завтра. Чем ты рискуешь? Впереди гибель. Так умри хоть с треском по крайней мере. Дерзни!»
А другой голос, гаденький и трусливый, как провокатор, шепчет:
«Идиот! Ты этим ничего не достигнешь. Ты убьешь взводного, но разве завтра на его месте не будет такой же грубый солдафон? Ничего не изменится. Имя твое забудут через пару дней.
Народовольцы убили царя, но разве деспотизм от этого ослабел? Разве Александр III не был большим реакционером, чем Александр II? Террористический акт даже против царя – буря в стакане воды…»
* * *
Окаянные, серые дни.
Булыжником оседают в сознании и не забудутся никогда.
Томительные зимние ночи в нетопленных халупах без освещения.
Фунт хлеба, ложка сухой гречневой каши, четверть котелка жидкого супа из фасоли или гороха.
Шесть золотников сахарного песку.
Дело с посылками совсем расстроилось.
Посылка из Москвы идет пять-шесть месяцев.
Купить у жителей нечего, сами побираются. Голод сжимает армию железной перчаткой.
Нет сил терпеть и страдать.
* * *
Боев нет. Идет перестрелка впустую. Из окоп ежедневно везут мимо нас много больных и сумасшедших. Говорят: среди последних есть симулянты.
Холодов больших нет – масса обмороженных.
Это наводит на размышления.
Вполне серьезные и нормальные люди, переутомленные войной, одевают сапоги без портянок, чтобы отморозить пальцы и уйти из окопов в лазарет.
Георгиевский кавалер Пупков рассказывал, что в первом батальоне солдаты наливают в сапоги воду, насыпают снег и затем всовывают туда ногу. Чтобы заморозить получше, держат по несколько часов.
Подошва ноги примерзает к подметке.