Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если до зимы ты не сможешь вновь посетить меня, то я сам приеду к тебе в Москву.
Помни о том, что ты должен сделать в случае, если я внезапно умру или исчезну.
Обойдись бережно с Глашей. Ей по твоей вине было несладко. Она болела. Но она тебя не осуждает и любит.
Искренне твой, С.С.
Письмо было напечатано на пишущей машинке, что было непривычно для письма — на машинках печатали лишь документы, и то не всегда. Но отчим старался использовать удобства прогресса.
— Ты его потом еще прочти, — сказала Глаша. — Я думаю, что такое письмо сразу не поймешь.
— Ты его читала?
— Нет, но знаю, о чем оно. Сергей Серафимович мыслей от меня не скрывает. Иди спать, тебе завтра трудная дорога.
Глаша была права — письмо, хоть разумность его Андрей во многом признавал, было настолько абстрактнее его собственных мыслей и переживаний, что и думать о грозных предсказаниях отчима не хотелось.
— Я поднимусь наверх, — сказал Андрей. — Погляжу на Ялту.
— Пошли, — сказала Глаша. — Только ветер там большой.
Они поднялись на второй этаж. Дверь в кабинет была заперта. Они вышли на веранду. Ветер дул упруго и постоянно. Море скрылось во мгле, но на небе сквозь редкие несущиеся тучи проглядывали звезды.
— Из Турции ветер, — сказала Глаша. — А может, из Египта.
Здесь разговаривать о вещах сокровенных было легче, чем на кухне. В темноте лицо Глаши было едва различимо, только когда она говорила, блестели белки глаз и зубы.
— Тебе из-за меня нехорошо было, — сказал Андрей, — прости.
— Глупый ты, — сказала Глаша. — Я на тебя не сердилась.
— А Сергей Серафимович?
— Я тебе писала. Он огорчен был. Любит он меня.
— Как?
— Как муж любит. И я его люблю. Если бы это у меня с другим было, он, может быть, рассердился, но не стал бы так огорчаться. Ведь в его глазах я тебе как мачеха. В этом грех.
— Какая ты мне мачеха…
— Я тоже понимаю.
Андрей приблизился к Глаше, протянул руку, но Глаша почувствовала, что Андрей словно выполняет давно взятый на себя долг. Она отошла на шаг и сказала:
— Как будто сто лет прошло.
Потом, как бы утешая Андрея, она поцеловала его в щеку, так, что получился не поцелуй, а знак душевного расположения.
— Лидочка твоя красивая, — сказала Глаша. — И добрая, по-моему. Ты бы видел, как она меня уговаривала ее не выдавать, что она это варенье нам принесла. Но я думаю, что она пришла из любопытства. Ей хотелось на нас поглядеть.
— А мне об этом не написала.
— И понятно. Пошли, что ли, вниз?
— Сейчас. А ты давно отчима знаешь?
— Куда давнее, чем ты думаешь.
— Я еще не родился?
— В этот дом я пришла, когда твоя мама умерла. Сергей Серафимович все делал для нее: и лучших врачей привозил, и лекарства из Швейцарии. Он меня раньше знал… но пока твоя мама в этом доме жила, я здесь не жила.
— А кто мой отец?
— Сергея Серафимовича товарищ.
— Но почему имя сказать нельзя? Ведь в наши дни не бывает тайных рождений и загадок. Мы же не в Средневековье живем.
— Захочет Сергей Серафимович, расскажет. Потом, когда ты будешь к этому готов.
— Но почему я не готов? Мне девятнадцать лет, я, может быть, завтра уйду в армию и погибну. Почему за меня кто-то может решать?
— А за человека всю жизнь решают. Те, кто сильнее, или те, кто больше знает. Это от возраста не зависит. За меня тоже решали.
Глаша первой пошла с веранды. Андрей спросил ее вслед:
— Сергей Серафимович писал, что ты болела. Что с тобой случилось?
Глаша уже начала спускаться по лестнице.
— Выключи верхний свет, — сказала она.
Андрей повернул выключатель, и свет на верхней площадке погас.
— Ты не ответила, — сказал он. — Может, я могу помочь. Из Москвы. Лекарство прислать.
— Нет, — сказала Глаша, остановившись внизу лестницы. — Не поможешь ты, мой дорогой. У меня болезни женские.
— Но и от них бывают лекарства. В конце концов, почему ты должна меня стесняться?
— А правда, чего? — сказала Глаша с неожиданным раздражением. Они уже спустились вниз. Она обернулась к Андрею: — Выкидыш у меня был, вот что. Еле отходили. Зимой. Нельзя мне рожать, оказывается.
Андрей ничего не ответил. Он не сразу понял.
Глаша пошла на кухню. Он видел ее в открытую дверь. Вот она подняла самовар и понесла его в угол, на железный лист.
— Ты хочешь сказать… — Андрею не хотелось верить. Но нельзя было уйти, не узнав.
— Ничего я не хочу сказать, Андрюша, иди спать. От тебя был выкидыш. А я думала — ребеночек родится. Так что у Сергея Серафимовича были основания на меня сердиться. Но если бы не его забота, я бы померла.
— Но почему ты ничего не сказала? Мне! Почему не написала?
— Чтобы ты возненавидел меня? Старая баба, соблазнила мальчика, и теперь он, совестливый, должен свою любовь к молоденькой забыть? Даже если бы был ребеночек, я бы тебе в жизнь не сказала. Да нельзя, значит, мне…
— Прости, Глаша.
— Иди спать, дурачок. Мне еще надо прибрать. Иди-иди, не приближайся даже, и поцелуев мне твоих не надо — сам понимаешь, что все сгинуло.
Андрей прошел к себе в комнату, и у него было ощущение конца света — завершения прошлой жизни. Он лежал на узкой кровати, смотрел, как бьются под ветром занавески открытого окна, и понимал, что больше никогда ему не лежать на этой кровати и не слышать поутру, как Глаша созывает кур, как сухим голосом отдает ей хозяйственные распоряжения отчим, потом берет велосипед и уезжает куда-то по делам… «Она страдала и была близка к смерти из-за меня! И я ничего не почувствовал, не понял, только избегал ее. Она благородная женщина, а я мелкий мерзавец!»
Глаша вошла без стука. Она была одета. Подошла к его кровати, наклонилась и поцеловала — в губы, горячо и долго. Потом с силой рванулась из его рук, выпрямилась, нервно коротко засмеялась и сказала:
— Спокойной ночи, коханый мой.
И ушла, захлопнув за собой дверь.
Андрей думал — встать ли, пойти ли к ней в комнату. Но понимал, что не нужно, даже если Глаша ждет его прихода.
Утром Глаша разбудила Андрея и сказала, что от Ялты до Симферополя теперь ходит авто. Только надо успеть подойти к девяти к «Франции».
Ветер не улегся, но был спокойнее, Глаша дала ему на дорогу слив и абрикосов. Они обсуждали, когда он приедет, — все зависит от того, останется ли он в университете.