Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да я рад бы жить! — взорвался он. — Я что, сам себе все это устроил? Я бы жил, но не дают…
— Вот когда не дадут, тогда и будешь истерить. А пока тебе все дают, и никаких проблем. Ты уже двадцать раз вещи собрал, а за тобой не идут и не идут, и не придут, можешь мне поверить…
— А Чумаков?
— Что Чумаков? В этом списке двести человек, одного взяли, и все с ума сошли. Завтра у кого-нибудь, не дай бог, СПИД случится, и ты будешь думать, что тебя тоже заразят? Нельзя же до такой степени идти у них на поводу, им же, кроме страха, ничего не нужно! Тебя за месяц превратили в котлету, а ты хочешь, чтобы я с тобой съезжалась. Я с тобой съедусь, когда ты опять человеком будешь. Если будешь. У меня чувство, что ты теперь нарочно начнешь сырки тырить в гастрономах, только бы взяли поскорей.
— Ладно, — сказал Свиридов. — Пойду я.
Он надеялся, естественно, что она его будет удерживать, но она кивнула и сама быстро пошла прочь, и правильно сделала — это до того его взбесило, что он затосковал по ней всерьез только через неделю. Лучшей анестезии, чем злоба, еще не придумано. Смотри стихотворение Эдуарда Асадова «Баллада о любви и ненависти», где летчик, замерзая во льдах, лишен всякого стимула ползти дальше, и тогда благородное воинское начальство устаривает ему прямой разговор с женой. Почему-то спасти его нельзя, он может выкарабкаться только сам, но прямую связь организовать можно. И жена, к полному удивлению благородного командира, ему говорит: это очень хорошо, что ты там пропадаешь в снегах, потому что я люблю другого (чуть ли даже не благородного командира). Это так на него действует, что он прополз, выполз, вырубился из льдов, порвал всю Арктику на британский флаг, но как-то вылез. И тогда она ему торжественно говорит: милый, ничего не было, но если б ты как следует не завелся… Мысль о том, что Алька все затеяла из педагогических целей, явилась ему довольно скоро, но он ее отогнал. Кто она такая, чтобы чему-то меня учить? Кто вообще решил, что человек обязан быть сильным? Наше представление о силе чаще всего связано с тупой грубостью, и ей нужно именно это; а я наконец позволю себе быть тем, кто я есть, слабым и мучающимся человеком среди деревянных, и благо списку, если он наконец содрал с меня коросту.
Вечером третьего августа ему позвонил Рома и сказал, что сейчас приедет.
12
Рома опять был под шофе. Кажется, в последнее время он вообще не просыхал, боясь, что в первую же пятиминутку трезвости рухнет вся его прекрасная новая жизнь, в которой он был уже не шоумен, а постановщик «Команды», член Общественной палаты и всемогущий любимец верхов. Его уже тошнило. Чтобы поддержать себя в состоянии растущей востребованности и всемогущества, нужно было не уходить в запой, как случалось, что греха таить, в юности, и не завязывать вовсе, а пить в строгой пропорции; и все остальное надо было делать так же, в четверть силы, балансируя на тончайшей грани. Пока ему удавалось соответствовать, но каждый грамм мог непоправимо испортить дело.
— Слушай, — сказал он и надолго замолчал, глядя на Свиридова в упор карими коровьими глазами.
— Я слушаю, — напомнил Свиридов.
— У тебя покурить нет? Косячок?
— Нет.
— Да не бзди, я не сдам, — широко улыбнулся Рома.
— Правда нет. — В последнее время Свиридов разучился поддерживать шутки.
— Хер с тобой, обойдусь. Слышь, Свиридов. Я тебе скажу сейчас вещь, которую говорить не имею права.
Он опять замолчал. Свиридов стоял у двери кухни, Гаранин сидел на табуретке. Гаранин смотрел все требовательней, снизу вверх, как следователь на картине «Допрос коммунистов».
— Знаешь, Ром, — сказал Свиридов, — я уже привык, что сейчас никто ничего не имеет права говорить. Все, кто говорят, делают большое одолжение. Я оценил.
Гаранин хлопнул себя по колену и расхохотался.
— Ладно, ладно. Хотел сделать обстановку, не вышло. Никакой тайны, Серый. Ни-ка-кой. Ты сейчас уссышься.
— Уже, — без улыбки сказал Свиридов.
— Ну гляди. Мне вообще довольно стыдно. Я бы еще время потянул, понимаешь? Потому что я тебе скажу, и ты будешь жестоко разочарован. Жес-то-ко.
— Хорошо, давай.
— Дело в том, — сказал Рома и замолк в третий раз. Свиридов не тормошил его больше. — Дело в том, что вот представь такую вещь. Представь себе, что ты пошел, я не знаю, поехал, или к тебе пошла… что у тебя, короче, девушка. И у вас первый раз. И девушка пошла в уборную и пукнула. И ты услышал, как она пукнула: тпррумпф! — Он изобразил девушкину оплошность, девичью неприятность, детскую неожиданность. — Ты можешь сколько угодно делать вид и вообще. Но можно ли тебя теперь вычеркнуть из списка людей, которые слышали, как эта девушка пукает?
Свиридов насторожился. Рома был пьяней, чем ему показалось. Логика его была извилиста. Что я мог такого видеть и слышать, такого сверхтайного, полуприличного? Наверняка что-то про кого-то ляпнул, выдумал и ляпнул, как про эту обосравшуюся с медвежонком, но ведь список начался до того!
— Нет, — сказал он осторожно. — Вычеркнуть меня из этого списка нельзя.
— Ну! — сказал Рома и протянул ему руку. — Вот ты все и понял.
— Ничего не понял, — честно сказал Свиридов, пожимая гаранинскую пятерню.
— Ты посмотрел «Команду», — назидательно сказал Гаранин. — Можно ли тебя вычеркнуть из списка людей, посмотревших «Команду»? Нет, это несмываемо. Ты с этим помрешь, и на могиле твоей будет написано: здесь лежит Сергей Свиридов, посмотревший «Команду». Это все, что я имел вам сказать, мой маленький друг, мое кисо.
— Ром, не смешно. Я был у Чумаковой, у которой мужа взяли. Ты не представляешь, в каком она состоянии.
— Тьфу, черт. — Рома встал и налил себе воды из-под крана. — Что я, не знаю? Я потому и приехал. Серый, вот матерью тебе клянусь, это ни при чем совершенно.
— г Да, да. Ты сейчас скажешь, что это совпадение и что он в списке случайно.
— Да нет же, твою мать! Ни хера не случайно! — заорал Рома. Привык орать там у себя на Николиной горе, участок в гектар, сколько ни ори — соседей не перебудишь. — Они не знают, что делать, ты понимаешь, нет? Они ничего больше не умеют, кроме как брать. У них есть список, и они мастерятся кто во что горазд. Спускают на таможню — проверяет таможня. Сообщают на работу — одного из одной конторы выгоняют, другого в другом месте повышают. Этого идиота вообще берут. А другие делают диспансеризацию, потому что умеют только делать ди-сран-спан-снаб-спам-сериализацию… стерилизацию… блядь, нельзя столько пить. Ты понимаешь, такое чувство, что они только и ждали списка, чтобы начать действовать… чтобы делать то единственное, что умеют. Вот вообрази. — Ему явилась очередная метафора. — Вообрази, есть мужик и медведь. Деревянный деревенский идиотский тупой дурацкий прибор. Русский народный. Через него при определенных обстоятельствах течет вода, и мужик и медведь, приделанные к колесу, забивают гвоздь или болт или что они там на что забивают. Причем никакого гвоздя нет, у нас деревянное зодчество без единого гвоздя. Потом вода перестает течь, и все замирает, и никто ничего не предпринимает. Но потом вода опять начинает течь, так?! И мужик и медведь опять забивают гвоздь! Мужик и медведь не способны делать ничего другого! Что ж они, виноваты? Ну, виноваты. Но вообще нельзя же не пустить воду.