Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Милое дитя, – прервала ее Шарлотта. – Чего вы от меня требуете? Во что предлагаете мне вмешаться? Когда я с разноречивыми чувствами, но, разумеется, и с живейшим участием слушала вашу повесть, я не предполагала такого доверия, чтобы не сказать, требования. Вы приводите меня в замешательство не только своей просьбой, но и тем, как вы ее обосновали. Вы вмешиваете меня в отношения… хотите обязать меня, показывая мне, старухе, повторение меня самой. Вы, кажется, думаете, что кончина тайной советницы изменила мои отношения к великому человеку, которого я не видала целую жизнь, да еще в том смысле, что я обретаю какие-то материнские права на его сына… Простите, но ваше предположение абсурдно и просто пугает меня: ведь может показаться, что я совершила эту поездку для того… Но, вероятно, я вас не поняла. Простите! Я утомлена впечатлениями и тревогами этого дня, а ведь мне, как вы знаете, еще предстоит и то и другое. Будьте здоровы, дитя мое, и позвольте поблагодарить вас за вашу милую сообщительность! Не считайте, что это прощание равносильно отказу! Внимание, с которым я слушала вас, служит порукой, что вы взывали не к безучастному сердцу. Может быть, мне удастся посоветовать, помочь. Вы поймете, что до получения вести, которой я жду, я даже не знаю, представится ли мне вообще случай быть вам полезной.
Она осталась сидеть и, благодушно улыбаясь, протянула руку Адели, уже вскочившей с канапе, чтобы проделать свой придворный реверанс. Ее голова дрожала, когда молодая девушка, не менее разгоряченная, почтительно поцеловала ее руку. Затем Адель ушла. Шарлотта со склоненной головой несколько минут просидела одна, на том же канапе, в комнате своих аудиенций, покуда Магер не появился снова и не повторил:
– Господин камеральный советник фон Гете.
Август вошел; его карие, близко посаженные глаза блестели любопытством, но на губах блуждала смущенная улыбка. Он вперил взгляд в Шарлотту. Она тоже пристально смотрела на него, стараясь смягчить улыбкой свой взор. Сердце готово было выпрыгнуть у нее из груди; и в сочетании с пылающими, пусть от переутомления, щеками это было, конечно, смешно, но, будем надеяться, в то же время и очаровательно для не слишком придирчивого наблюдателя. Навряд ли бы где сыскалась еще такая шестидесятитрехлетняя школьница! Ему было двадцать семь, – итак, на четыре года старше! Ей почему-то казалось, что от того лета ее отделяют только четыре года, на которые этот молодой человек старше тогдашнего Гете. Опять же смешно! – их прошло сорок четыре. Страшная груда времени, целая жизнь, долгая, монотонная, и все же такая подвижная, такая богатая жизнь. Богатая? Да, богатая – детьми, одиннадцатью трудными беременностями, одиннадцатью родинами, одиннадцатью годами кормления грудью, дважды осиротевшей и ненужной, ибо ее хилых питомцев пришлось возвратить земле; а затем еще – доживание; подумать только, что и оно длится уже шестнадцать лет, пора вдовства и почтенной старости, достойное отцветание в одиночестве, без супруга и отца, который опередил ее в смерти и оставил пустовать место возле нее; пора жизненного досуга, не заполненная трудами, родами, настоящим, более сильным, чем прошлое, действительностью, подавлявшей мысль о возможном так, что для воспоминаний, для всех несбывшихся жизненных «а что, если бы», для сознания другого достоинства – не бюргерского, не земного достоинства, не материнского и житейского, но того, что стало символом и легендой и от года к году представлялось все более значительным людскому воображению, – пора жизненного досуга, когда фантазия разыгрывается сильнее, нежели в пору материнства…
Время, время, – и мы, его дети! Мы увядали вместе с ним, спускались под гору, но жизнь и молодежь всегда были наверху, жизнь всегда была молода, молодежь всегда жила с нами и подле нас – отживших: мы еще пребывали с ней вместе в одном времени, еще нашем и уже их времени, могли любоваться ею, целовать неморщинистый лоб нашей повторенной юности, нами рожденной. Этот, здесь, не был рожден ею, но мог бы быть, – и это особенно легко было себе представить с тех пор, как не стало той, что могла это опровергнуть, с тех пор, как пустовало место не только возле нее, Шарлотты, но и возле отца, возле юноши той поры. Она испытующе смотрела на порождение другой, критически, сурово мерила взглядом его фигуру. Может быть, она бы удачнее создала его? Нет, мамзель неплохо справилась с задачей, он был статен, пожалуй, даже красив. Похож ли он на Христину? Она никогда ее не видала. Наклонность к полноте, вероятно, шла от нее, – он был слишком тяжел для своих лет, хотя рост и скрадывал этот недостаток: отец был стройнее в ушедшее время, совсем по-другому чеканившее и обряжавшее своих детей, – пусть подтянутее, чопорнее, но и непринужденнее. Юноши той давней поры носили завитые напудренные волосы и косичку на затылке, – у этого каштановые вьющиеся волосы спускались на лоб в послереволюционной непринужденности и с висков кудрявыми бакенбардами сбегали в стоячий воротник, в который, с почти смешной важностью, упирался высокий мягкий подбородок, а открытая шея поэтически выступала из кружевного ворота рубашки. Что и говорить, солиднее и сдержаннее, или, лучше сказать, официальнее выглядел стоящий здесь юноша в своем высоком, заполняющем вырез воротника галстуке. Коричневый, по-модному расстегнутый фрак с приподнятыми у плеч рукавами и траурной перевязью на одном из них плотно и ладно облегал его несколько дородную фигуру. Он стоял в элегантной позе, прижав локоть к туловищу, и держал цилиндр тульей книзу в слегка вытянутой руке. Но странно, было в нем нечто, заставлявшее забывать об этой несомненной, чуждой всему романтическому безупречности, нечто не вполне подобающее, с бюргерской точки зрения, не совсем допустимое, – то были его глаза, ласковые и меланхоличные, с каким-то непозволительно влажным блеском. Глаза амура, ко всеобщему возмущению некогда дерзнувшего передать герцогине поздравительные стихи, глаза незаконнорожденного…
В точности повторившийся карий цвет этих чуть различных глаз, их близкая посадка, внезапно, за какие-нибудь несколько секунд – покуда молодой человек вошел, поклонился и приблизился к ней, – потрясли ее сходством с отцом. Это было всеми признанное сходство, столь же трудно доказуемое, сколь и неоспоримое, несмотря на суженный лоб, не такой выразительный нос, на меньший и более женственный рот, – сходство, робко несомое, в сознании его ущербности, печальное и как бы просящее прощения, но подтвержденное еще и осанкой и распрямленными, несколько откинутыми назад плечами, даже если то и было подражанием, а не просто унаследованной особенностью. Эта робкая, несостоятельная попытка жизни – повториться, снова всплыть на поверхность времени, снова стать настоящим, будившая столь сладостные воспоминания и равная прошлому только тем, что она обладала былою молодостью и непреложной действительностью, потрясла старую женщину так сильно, что когда сын Христины склонился над ее рукой – при этом от него пахнуло вином и одеколоном, – ее дыхание перешло в короткий, подавленный всхлип.
И тут же она вспомнила, что юность, принявшая этот образ, облечена дворянским достоинством.
– Господин фон Гете, – заговорила она, – вы – желанный гость! Я ценю ваше внимание и от души радуюсь возможности так скоро после приезда в Веймар свести знакомство с сыном моего друга юности.