Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не оставь милостью! Помоги беса одолеть...
Отвесил ещё один поклон, поднял взгляд на Христа с Богородицей, кивнул с удовлетворением чему-то своему и направился к выходу.
За оградой Миша дал выход снедавшей его лихорадке. Если бы не раскисшие вдрызг улицы Москалёвки, он бы, наверное, рванул к центру бегом. Вот она, шляпная лавка. Приказчик в испуге попятился, когда в лавку с решимостью убийцы ворвался небритый господин в азиатском тюрбане. Лицо клиента полыхало болезненным румянцем, в глазах блестел огонёк безумия. Оставляя на полу грязные следы, он быстро подошёл, нет, подбежал к прилавку, навис над приказчиком:
– Шапка нужна! Зимняя!
– Извольте выбрать, – дрожащей рукой приказчик указал на головные уборы, развешанные на крючках. – Есть каракулевые папахи отличной выделки...
– Каракуль? Нет!!!
У Миши задёргалась левая щека. Он сунул приказчику под нос указательный палец и поводил этим аргументом вправо-влево:
– Каракуль пусть бесы носят!
– Да-да, вы совершенно правы...
– Ягненок – тварь невинная, агнец божий! Родиться не успел, а ты его на каракуль свежуешь? Сам в этом чёрном озере[1] купайся, радуй сатану!
– Вот, прошу вас: шляпа-«пирожок». Тёплая, удобная, вам к лицу!
Миша глянул на «пирожок», затрясся:
– Ты что мне предлагаешь, шельмец? Опять каракуль?!
Сейчас в горло вцепится, понял приказчик. Зубами загрызёт, бусурманец скаженый!
– Есть из нерпы! – зачастил он, пытаясь исправить положение. – Одна-одинёшенька осталась, исключительно для вас! Желаете примерить?
Миша повертел в руках нерпу, огладил пальцами мех. У приказчика отлегло от сердца – так, самую малость. Смотав тюрбан, Клёст нахлобучил «пирожок», сунулся к зеркалу. Криво ухмыльнулся:
– Беру, мучитель. Сколько с меня?
Вспомнить цену приказчику удалось не сразу. С перепугу он назвал на рубль больше, и посетитель – вот те крест! – заплатил, не торгуясь. Когда за Мишей закрылась дверь, приказчик без сил рухнул на стул. Он обливался холодным потом, широко разевал рот, словно выброшенный на берег карп. «Чуть не убил! Право, зарезал бы и глазом не моргнул! Но ведь не зарезал? Ещё и целковый на ровном месте...»
Рубль грел душу. Но приказчик мог со всей уверенностью сказать, что второго такого заработка он не переживёт.
2
«Шестой стакан мне не повредит?»
– Что будем составлять?
– Договор доверенности.
– «Сим договором Алексеев Георгий Сергеевич обязывается к совершению юридических сделок от имени и в пользу Алексеева Константина Сергеевича...»
Нотариус Янсон сегодня встал с постели снулой рыбой. Хорошо, не встал – всплыл. Чувствовалось, что ночь Янсон провёл не лучшим образом. Бессонница, мигрень, а скорее всего, судя по тому, что писа̀л нотариус стоя, не стремясь опуститься в кресло, разыгрался геморрой. Иные варианты отпадали – заподозрить Янсона в тайных пороках или пристрастии к азартным играм мог лишь человек с гипертрофированным воображением.
«Я человек болезненный, слабый, – вспомнил Алексеев подходящую к случаю цитату. Рассказ «Оба лучше» был написан Чеховым, с кем Алексеев состоял в отношениях близких, почти приятельских. Превосходный литератор, врачом Чехов был не худшим. – Во мне скрытый геморрой ходит. Был я, знаешь, в четверг в бане, часа три парился. А от па̀ру геморрой еще пуще разыгрывается. Доктора говорят, что баня для здоровья нехорошо...»
– Доверенность общая или специальная?
– Специальная.
– Предмет доверения?
– Квартира Заикиной.
– Позвольте!
Рыба проснулась. Рыба всплеснула плавниками:
– Вы еще не вступили в права наследования!
– Составьте черновик доверенности. Пусть полежит у вас до окончательного завершения дела. Как только я вступлю в права, я подпишу его. Мне хлопотно будет заниматься квартирой. Брату проще, он здесь живёт. Да и с досугом у него дела обстоят лучше моего...
– Понимаю. Черновик – это допустимо. Итак, доверенность специальная, предметом которой является жилая площадь по улице Епархиальной...
– Адрес возьмите из завещания.
– Да, разумеется.
Янсон скрипел пером, часто макая его в бронзовую чернильницу. Задавал вопросы, Алексеев отвечал – кратко, не задумываясь. Мысли его целиком занимал удивительный спектакль, в который он угодил против собственной воли. Мало-помалу пустяки и случайности складывались в систему – ещё не чёткую, стройную, сцепленную всеми шестеренками в единый механизм, но контур очерчивался, закономерности прослеживались, а сквозное действие обещало вот-вот оформиться в острый кавказский шампур, на который, словно куски мяса, лук, помидоры и баклажаны, нанижутся все частные действия, поступки и предлагаемые обстоятельства.
Алексеев чувствовал, что оживает. Он испытывал немалый душевный подъём. Если с театром покончено, если он возвращается к семье и работе, отчего бы не разыграть напоследок представление, случайно выпавшее на его долю? Он знал за собой способности к систематизированию, увязыванию воедино ниточек, которые иному показались бы кучей обрывков, спутанным клубком, годным лишь для игры котенка. Этот природный талант играл на руку Алексееву не только в его артистической карьере – карьера деловая зависела от него в не меньшей степени. Не так давно он опять сменил на фабрике оборудование, что влетело товариществу в серьёзный капитал, и создал отдел по сверлению алмазов, куда поставил швейцарские станки. Партнёры называли это пустой тратой денег, но Алексеев стоял насмерть. В данный момент в его распоряжении имелось шестнадцать тысяч воло̀к собственного производства – алмазных и рубиновых, не считая двух сотен сапфировых.
«Куда ты ломишься?» – спрашивали братья.
«В Париж,» – отвечал Алексеев.
«Ну так съезди в Париж и угомонись!»
«Съезжу обязательно. На Всемирную промышленную выставку. Вот получу «Гран-при» и угомонюсь. Ладно, вам тоже прихвачу по медали...»
Он лукавил. Париж Парижем, а нити, производимые на новом оборудовании, годились не только для золотого шитья. Пару лет назад, взломав глухую оборону совета директоров, Алексеев открыл два завода – меднопрокатный и кабельный. Электрические провода и нити для ламп накаливания – производственная система Алексеева, нанизанная на шампур сквозного действия прогресса, ясно утверждала, что будущее за этим товаром, а не за блестящими мундирами и ризами.
По привычке Алексеев звал себя канительщиком. Это было лукавством. С бо̀льшим правом он мог бы зваться проводнико̀м или ламповых дел мастером.
«Или шкафом, – подумал Алексеев. – «Маменька говорят, что мы были мебель...» Я буду шкафом, многоуважаемым шкафом. Надо спросить разрешения у Антона Павловича: «многоуважаемый шкаф» – его выдумка. Чехов всё грозится вставить его в какую-нибудь пьесу...»