Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Котин в это время пробегал равнодушными глазами бегущие вкривь и вкось строчки заявления. Ничего необычного он в нём не заметил. Всё было на своих местах: жалобы на несправедливую судьбу, настоятельная просьба пересмотреть дело, заверения в личной преданности. Котин словно ожидал чего-то особенного. Но, поразмыслив, понял, что вряд ли что-нибудь новое мог сообщить человек, два года находящийся под арестом. Как и все подследственные, Пеплов возлагал работу по оправданию себя на других. А когда его оправдают, он немедленно потребует официальных извинений, а уж после того – материальной компенсации. И конечно же, станет добиваться наказания виновных в своём аресте. Начнёт он с ближайшего окружения. Это видно и по его заявлению, в котором он так прямо и написал: «посажен стараниями клеветников и недоброжелателей». И ещё его вдруг резанула эта фамилия: Гай!
Да, был такой начальник УНКВД по Иркутской области – ещё до Лупекина. В тридцать шестом Гай служил в Москве, возглавлял особый отдел на Лубянке. В Иркутске он проработал всего два месяца, а поди ж ты, зачем-то помнит его Пеплов. Но тогда он должен помнить и латыша Зирниса, целых шесть лет занимавшего должность начальника НКВД ещё до Гая. И Лупекина должен отлично помнить – в бытность его Пеплов и был арестован. После Лупекина управление почти год возглавлял Малышев (которого все боялись из-за его нечеловеческого взгляда и бульдожьей морды; Котин поёжился при воспоминании об этом субъекте). И вот все они – Зирнис, Гай, Лупекин и Малышев – теперь благополучно расстреляны. Котин вдруг поразился этой цепочке из мертвецов, возглавлявших областное управление НКВД в течение последних десяти лет. Он и раньше знал об этих смертях – но знал как-то порознь, без всякой внутренней связи. Ну был там какой-то Гай (вот же дурацкая фамилия!). Потом мертвообразный Лупекин восседал в кресле начальника (этого он застал). И бульдогообразного Малышева отлично помнил. Но никогда он не связывал их общей смертной судьбой. А теперь вдруг связал и поразился: было во всём этом что-то зловещее, дьявольское. Этакая мясорубка, перемалывающая людей без всякого разбора и внятной вины. (Сам Котин ненадолго переживёт бывших своих начальников. Он будет расстрелян через девять месяцев – 16 января 1940 года. Но знать об этом он, конечно же, не мог. Да и палачи его об этом пока что не догадывались. Палачи очень просто могли стать жертвами, а жертвы – палачами. Такая тогда была обстановка в стране победившего социализма.)
Ну а пока что Иван Фёдорович Котин держал перед собой заявление Пеплова и ругал себя последними словами. Мало того что драгоценное время потерял, так ещё напрочь испортил себе настроение. Он не мог дать себе отчёт в столь внезапном ухудшении своего самочувствия. Но причина была в этой зловредной бумаге и её авторе – это уж он понял. Зря он расчувствовался перед этим гнилым интеллигентом!
Котин порывисто раскрыл папку и сунул в неё оба листа.
Пётр Поликарпович напряжённо следил за его действиями. Он заметил эту внезапную смену настроения и теперь пытался понять её причину. Но понять здесь ничего было нельзя. А можно было только следовать неостановимому ходу событий. Эту науку он уже постиг. И когда конвоир велел ему следовать за ним, Пётр Поликарпович привычно взял руки за спину и пошёл из кабинета. На пороге оглянулся, но следователь сидел, низко склонившись над столом. Попрощаться с подследственным он не захотел.
В эту ночь Пётр Поликарпович не смог заснуть. Стоило закрыть глаза, и он видел своё заявление, как он покрывает площадь листа вязью строчек, добавляет всё новые факты, сообщает такие сведения и сыплет такими неопровержимыми аргументами, что сразу становится ясно: он ни в чём не виноват и его нужно немедленно отпускать! Фразы и целые предложения теснились в голове, а рука всё металась по бумаге; казалось, что та вдруг вспыхнет от напряжения и внутреннего огня. А строчки всё лезли друг на друга, картины мешались и путались, он снова сидел в следовательском кабинете и убеждал Котина в своей невиновности. Так – до самого утра.
А утром – оглушающая весть: ему передача с воли от жены! Когда надзиратель сообщил об этом, Пётр Поликарпович в первую секунду не поверил. Два года он не имел никаких вестей от Светланы, не знал, что с ней и с дочерью. И вдруг ему дают в руки холщовый мешок и уверяют, что это от жены! Трясущимися руками он принял мешок, не чувствуя ног прошёл на место и стал растягивать тряпичный узел.
Внутри оказалось несколько луковиц, десяток варёных картошек, несколько сухарей, пачка махорки, банное мыло и белый носовой платок. Увидев всё это, Пётр Поликарпович обхватил голову руками и несколько минут сидел, удерживая рыдания. Его потрясла крайняя скудость этой посылки! Эти луковицы и эта корявая картошка лучше всяких слов говорили ему о том, что жена его жестоко бедствует, и ещё то, что она помнит о нём, не забыла и не предала.
Пётр Поликарпович потряс мешочек, и из него выпала сложенная вчетверо записка. Не веря себе, он развернул её дрожащими пальцами.
«Милый Петя! Родной! Мы знаем, что ты жив. Верим в твою невиновность. Ждём тебя – я и Ланочка! За нас не беспокойся. Мы живём у добрых людей. Я работаю счетоводом в клубе железнодорожников. Буду добиваться свидания. Мне сказали, что это возможно. Напиши мне, если сможешь. Очень за тебя беспокоимся. Крепко целую. Твоя Светлана».
Почти ничего не соображая, Пётр Поликарпович сложил обратно в мешок продукты, обнял его и, прижав к животу, лёг на нары, отвернулся лицом к стене. Весь день он так лежал, и никто не решился его потревожить. Это был какой-то столбняк души, ступор, оглушение. Он ничего не чувствовал, не мог ни о чём думать. И только сердце вдруг болезненно сжималось, и тогда он становился маленьким и невесомым, а всё вокруг исчезало, растворялось без остатка, делалось неважным.
Глубокой ночью, когда все уже спали, он пошевелился. В тусклом свете мерцающей лампочки поднялся с нар и стал медленно развязывать мешок. Достал белый носовой платок и долго на него смотрел. Лицо его приняло задумчивое выражение. Он придвинулся к прямоугольному столику, намертво привинченному к полу между нарами, и приступил к осуществлению задуманного.
Через два часа всё было готово. На столе лежал платок, а на платке были начертаны кровью стихи. Он писал их сразу в готовом виде – так, как редко кто пишет. Строчки эти рвались из его кровоточащего сердца. Если бы он не выпустил их на волю, то, наверное, умер бы этой ночью. Или сошёл с ума. А так – он словно вынул из себя тяжкий груз, и ему стало легче, спокойнее, словно он сделал что-то важное, без чего нельзя дальше жить.
Вот эти стихи, написанные кровью сердца – в самом прямом и непосредственном смысле этого слова:
И это было всё, что он мог подарить своей жене. Не думал он, что когда-нибудь напишет что-то подобное. И она не думала, что ей будут посвящены столь жуткие строчки, да ещё написанные кровью, в тюрьме. Это было самое невероятное событие, какое только она могла ожидать. Но чего в жизни не бывает? Каких сюрпризов она не преподносит? И сколько ещё было таких «сюрпризов» в те жуткие годы?