Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не такая, как старый «Венский бюллетень», который издает бывший администратор и председатель профкома гостиницы «Интурист» в Москве. Когда-то она решала, кого из проституток с Тверской пускать к постояльцам, теперь, рассказывают «на деньги КГБ, только вы никому не говорите», издает журнал – по стилю почти «Наш сельхозрайон»:
«Наш разговор Иван начал (да и закончил тоже) со своей тревоги».
Рубрика «Наши солнышки».
«Она любит кофточки с тату».
«Во мне внезапно проснулась пребывавшая в многолетней дреме ностальгия по городу на Неве».
«Позади прилавка лежала необыкновенной красоты голубоглазая собака породы сибирская хаски. Оказалось, что она только что после операции – аборта. Мне это показалось любопытным, и я попросила Эльвиру рассказать о ее жизни читателям журнала».
Нет-нет, никаких солнышек и собачьих абортов!
Только продуманные заголовки, легкая, как шампанское, холодное и острое, игра слов, стильный макет. Когда-то, сидя на верстке, следя за тем, не соскочила ли у верстальщика нужная строчка, там ли врез, я и не думала, что буду когда-нибудь делать газету от альфы до омеги, и каждая отбивка с самого начала будет моей.
– Ну ты с ума сошла, – похохатывал Рома и виртуозно выпускал сигаретный дым из уголка сложенных в галочку губ, но дал нам фотоаппарат, которым можно сделать настоящие репортажные снимки.
Я снова пишу. Про славянских проституток на венском Гюртеле; я разговариваю с ними в дешевых забегаловках, и самое интересное они рассказывают только после того, как я выключу диктофон – подержанный, громоздкий, который прослужил, наверное, лет двадцать, прежде чем его мне отдали. Я расспрашиваю женщин, которые выходят на рейды Streetwork, – участие въелось у них в морщины вокруг глаз, те морщины, что появляются после тридцати. Они знают о проститутках, говорящих по-русски, все, как будто те им родные.
Я пишу о том, как получить алименты и спастись от домашнего насилия. Я встречаюсь с юристами и политиками, чиновниками и полицейскими – я доверху наполняюсь людскими историями. Я рассказываю, как эмигранту выжить. Потому что пока об этом, кроме меня, рассказать было некому.
Ты летишь со скалы вниз – и кажется, что на камни; поэтому ты зажмурил глаза, и ноги совсем похолодели, и все внутри выпрыгнуло, куда-то делось в ожидании воды, в которую ты должен войти сложенными над головой руками.
Как мохнатые мотыльки летят на свет огромной лампы на старой веранде, слетаются на Газету люди. Оказывается, они все время здесь, оказывается, их много, удивительно много.
Люди рассказывают-рассказывают о себе. Они плачутся. Они приукрашивают себя. Они будто дети, заблудившиеся в лесу. И от этого их жалко.
Лена Вайсс, вечная Лена, хотя ей уже под шестьдесят, которая в Австрии еще со времен Союза, – она все время приходит и звонит все время. Она рассказывает, как была любовницей советского посла и как дочь от австрийского мужа не любит ее – ушла в свободное плавание и не вспоминает, что есть мать.
Люда, которая работала по кухням этнических ресторанов, пока не ворвались однажды крепко сбитые мужчины в черном, не положили всех на пол, а хозяина и его сына не расстреляли прямо на глазах у посетителей.
Ольга – она пришла устраиваться в Газету рекламным агентом. Нашла две фирмы, готовые размещать рекламу, а потом предложила мне встретиться в ее районе.
– Понимаете, тут хорошие деньги, но фирма, которая хочет рекламу, продает нелегальную, паленую «Виагру». Напечатаете их рекламу?
Конечно нет, Оля, конечно нет.
Мы не будем печатать ни «Виагру», ни сауну для состоятельных господ – даже если на их деньги можно выпускать Газету лишние полгода.
Она не со зла, Оля, она просто живет в совсем другой, параллельной вселенной. Дома у нее («пойдемте на чашечку чая, на полчаса всего») – толстая шиншилла Надька в огромной клетке, а в витрине, где задним планом чашки и вазочки, – глиняные фаллосы, и они же, только маслом, по стенам. Рядом с цветными фотографиями, где Оля раздвигает в камеру ноги, где промежность больше и симпатичней ее лица.
Оле столько же, сколько мне, – но выглядит она на пятьдесят: морщинистое, словно испитое лицо. «В городе Сочи и правда темные ночи». Из Сочи ее сманили на липовую работу в Чехию – и продали в бордель. Чтобы смирилась – сутки насиловали впятером, отобрали документы. Она так и не смирилась – трижды убегала, но ее возвращали, били, насиловали, и все начиналось по новой. «Я знала, что их прикрывала и полиция, и политики – и там, в Чехии, и тут, в Австрии. Знала, что состарюсь и умру там – живой оттуда не уйти».
А потом появился австриец Карл – бордель-то был в приграничной зоне – случилась любовь. Он хотел ее выкупить – но ему вежливо посоветовали отвалить.
Тогда он организовал побег – Оля спустилась из окна борделя на связанных простынях, они бежали от погони, петляя по чешским проселочным дорогам, отсиживались год на полузаброшенном хуторе, где Оля родила мертвого ребенка, первого и последнего в своей жизни.
Австриец Карл молча сидит перед телевизором в семейных трусах – обычный, кажется, венский пролетарий. А на самом деле – рыцарь в своей параллельной вселенной.
Люди-мотыльки звонят по телефону, указанному в Газете, люди пишут, люди приходят без предупреждения.
– Вас опять сегодня спрашивали, – сообщает домоуправ фрау Рисс, когда мы с мамой, вернувшись из магазина, встречаем ее в подъезде с метлой в руках. Фрау Рисс стрижена под мальчишку – и все время улыбается.
Когда она с другом по выходным уезжает куда-нибудь в Каринтию, ее старший сын включает ударную установку и барабанит с утра до вечера – так, что слышно даже у нас, на четвертом этаже.
Ага, фрау Рисс снова уехала – отмечаю я про себя и, верстая полосу, притоптываю ногой в густоту басов, я готовлю себе кофе и барабаню пальцами по горячей чашке в унисон ритму, пронизывающему дом с подвалов до чердаков.
Дом расслаблен этим ритмом, мягок и впускает чужих – всегда и всюду.
То дети домоуправа Рисс устраивали вечеринки, то к ортопеду двумя этажами ниже ходили пациентки: закутанные в черные платки грузные турчанки, полячки в аккуратных пальто с распродаж и австрийские старушки в кружевных перчатках. То кто-то новый весело въезжал этажом выше, расставив по всей улице синие диваны и стулья с сетчатой спинкой.
Люди текли через дом и текли через нашу квартиру – она с рождением Газеты стала шумной и многолюдной.
Приходили мужчины с усталыми лицами.
– Андрей, – и вяло пожимали руку мягкой, почти войлочной, рукой.
Те, что уехали после первой чеченской, прошли через полулегальную жизнь здесь и потому ориентировались в бандитской Вене как дома.
О прошлом такие, как Андрей, рассказывали безучастно, бесцветным ровным голосом, и ты не понимал, то ли им все равно, а то ли они уже все забыли – ты по неопытности не мог угадать в ровном, без перепадов, тоне боль, тупую вечную боль, уже давно каталогизированную, но от этого не менее страшную.