Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет у меня на памяти более прекрасного дня во всем величественном двадцатом веке, нежели этот: гниющее солнце прячется за горизонт, а инвалид на низенькой тележке играет на маленькой флейте «Песнь любви». День этот светит в моей душе таким трагическим блеском, что, будь я по природе и самым большим из земных пессимистов, и то не спешил бы покинуть эту планету.
Какое великолепное зрелище — этот последний взлет в небо из святой цитадели Господней! Сверху земля кажется юной и нежной. Освобожденная от людей; стряхнувшая с себя людей, как изношенную одежду; избыв ненасытных искателей Бога дав сгинуть своему блудливому племени, матерь всего живого вновь плавно и горделиво свершает движение в пространстве. Земля — ведь она не ведает ни Бога, ни милосердия, ни любви. Она — лоно, животворящее и обращающее в ничто. А человек — не дитя земное, он — дитя Божье. Так пусть он и соединяется с Богом: нагой, надломленный, полный пороков, изверившийся и погрязший в таком одиночестве, на фоне которого самая страшная пропасть не глубже придорожной ямы.
Сегодня, когда путь мой лежит на вершину горы, Техника и Прогресс еще могут быть мне во благо. Завтра все столицы мира падут. И каждый цивилизованный человек сгинет, сгинет от яда и стали. Ныне еще можно купаться в роскоши, вслушиваясь в дивные звуки Божьих любовных песен. Ныне еще звучит тихая музыка, сверкает мечта, трепещет галлюцинация. Истекают последние пять минут! Звучат громовые аккорды фуги, для которой ее создатель не написал коды. На лету затлевает слетевшая со смычка нота, как одевается плесенью туша, забытая на крюке мясником. Божественный мотив заглушается смертным хрипом и смрадом вселенской гангрены. Едва ощутив прикосновение смерти, весь организм начинает вибрировать в невыразимом экстазе. А за этим приливом невиданных сил наступает агония: изнемогая от хватки костлявой руки, позвоночный столб уже не различает, тоскует ли чрево по хлебу или по плоти. Все втягивает в себя гигантский водоворот; все тонет в бездонном омуте. Необузданный, невежественный дикарь, едва разогнувшись начавший бег по спирали в погоне за собственным хвостом, неотвратимо близится к роковой середине и вдруг начинает вращаться вокруг самого себя с такой невообразимой быстротой, что каждая частица его души лучится непереносимым, нечеловеческим светом; его, обезумевшего и дрожащего, объятого лихорадкой самосохранения и самопожирания, распинает на центрифуге ярости и шума, прежде Чем он падает в пылающее жерло. Падает неудержимо, как лопнувший воздушный шар, и все, чем он был: туловище, грудная клетка, ребра, кожа, кровь, мышцы, мозг и сердце — становится ужином неведомого каннибала.
Таков этот город; такова эта музыка. Из маленьких черных ящичков течет бесконечная струйка любовной музыки, в шуме которой слышится плач аллигаторов. Все восходят на вершину горы. Стройными рядами. С турбин неземной электростанции низвергаются потоки музыки, которой затопляет улицы Бог. Ведь это Бог поворачивает ручку радиоприемников каждый вечер, когда мы расходимся с рабочих мест. Кому-то он уделяет черствую корку хлеба, кому-то — роллс-ройс. Распихав черствый хлеб по мусорным ящикам, все мы движемся к двери, над которой горит слово «выход». Что же удерживает наши ноги в едином ритме по пути к сияющей вершине горы? «Песнь любви», некогда услышанная в темном хлеву тремя мудрыми сынами Востока. Безногий, безглазый инвалид, проезжая на низенькой тележке по улицам священного города, наигрывал ее мотив на маленькой флейте. Ныне эта песнь струится из миллионов черных ящичков так согласованно, так синхронно, что услышать ее могут даже наши смуглые братья на Филиппинах. Именно эта прекрасная песня вдохновляет нас на строительство самых высоких небоскребов, на спуск на воду самых больших военных кораблей, на перекрытие бетоном плотин и дамб самых бурных рек. Именно она дает нам отвагу одним нажатием кнопки уничтожать миллионы людей. Именно она побуждает нас бесконечно опустошать недра земные.
Восходя на вершину горы, молча обвожу взглядом строгие контуры ваших зданий, которым завтра суждено пасть в огне и дыму. Вглядываюсь в ваши программы мира, которые превратятся в смертоносный свист пуль. Вглядываюсь в ваши сверкающие витрины, полные хитроумных технических изобретений, в которых завтра не будет нужды. Вглядываюсь в ваши усталые лица, испещренные сеткой морщин, ваши согбенные плечи, ваши впалые животы. Разглядываю каждого в отдельности и всех вас вместе и — как вы смердите, все вы! Смердите, как Бог и Его всепрощающие любовь и мудрость. Бог-каннибал! Бог-акула, на серой шкуре которой нашли себе прибежище паразиты!
Не забудем: именно Бог включает по вечерам радио. Именно Бог застит наши глаза неистовым брезжущим светом. Скоро мы соединимся с Ним, сольемся на Его груди в блаженстве и вечности, правые перед Словом, равные перед Законом. Это пресуществление свершится через любовь — любовь столь великую и всепоглощающую, что рядом с нею шум самой мощной динамо-машины в мире не громче писка попавшего в сетку москита.
А теперь мне пора оставить вас и вашу священную цитадель. Я намерен подняться на вершину горы и переждать там еще какие-нибудь десять тысяч лет, пока вы еще взыскуете света. Мне хочется, чтобы хотя бы на этот вечер вы притушили блеск ваших огней и приглушили звук громкоговорителей. Сегодня вечером мне хочется поразмышлять в тишине и покое. Хочется ненадолго забыть, как вы жужжите в вашем пятнадцатицентовом улье.
Завтра вы вольны довершать свою работу по уничтожению вашего мира. Завтра, может статься, вы будете петь в раю над дымящимися руинами ваших мировых столиц. Но сегодня мне хочется поразмышлять об одном человеке. Об одиноком страннике. О человеке без имени и отчизны. О человеке, которого я уважаю, ибо в нем нет абсолютно ничего общего с вами: о себе. Сегодня темой моей медитации стану я сам.
Лувесьен — Клиши — Вилла Сера, 1934–1935