Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Картина обрастала легендами ещё до выхода на экраны. Звери разбегались по пляжу, разгоняя отдыхающую публику. Публика приезжала в Москву и рассказывала небылицы. Шептались о вольных нравах, царящих на съёмочной площадке. Как о важном событии свидетели рассказывали о том, как родился семейный союз Александрова и Орловой. Они отчаянно флиртовали, хотя с одной стороны площадки их караулил влюблённый австриец, а с другой — супруга режиссёра, балерина Ольга Ивановна. В конце концов Любовь победила — на обломках прежних связей родилась новая семья, самая крепкая в советском кино.
Впрочем, в этом слове "крепкая", когда она звучала из уст кинематографистов, всегда звучала ирония. Ирония неподдельная, рождённая, может быть, неверием в крепость таких уз. У каждого были свои примеры, позволявшие оспаривать слово "крепкие". Вот что вспоминал художник Богородский во время съёмок фильма о Дунаевском (в фильм эта история не вошла, но заслуживает того, чтобы остаться в памяти): "Была страннейшая у меня история. С Игорем Ясуловичем мы снимали картину, на которой я работал художником. Съёмки проходили в Новой Каховке. И вот делать мне было в этот день особенно нечего, и сижу я на берегу, и пишу пейзаж. Подходит ко мне странный, удивительный, очень красивый и высокий человек, который говорит: "А вы тоже киношник?" Я говорю: "Да". — "Ну вы, наверное, в кино многих знаете?" Я говорю: "Я, в общем, вырос в этой среде". — "А вы Орлову, актрису, случайно не знали, Любу?" Почему-то он так странно её назвал: Люба. Я говорю: "Знал, и дома у нас она бывала". И что-то такое мы с ним разговорились о кино, и тема Орловой была оставлена. А в конце беседы он меня пригласил к себе домой на ужин. Я тогда был молодой, всегда голодный, есть хотелось непрерывно. Я говорю: "Давайте". И на этом мы расстались.
Вечером я, так сказать, по указанному адресу прихожу, он меня встречает в роскошной флотской форме. Я удивился. Был накрыт прекрасный стол с потрясающей солёной рыбой. Садимся мы за стол, выпили по рюмке водки как полагается за знакомство, потом на чай перешли. И за чашкой чая зашёл разговор опять о кино. И вдруг я, пробегая глазами по стенам, вижу фотографию Орловой. Я говорю: "Странная фотография у вас, так сказать, висит. Причём достаточно молодые годы у Любови Петровны". Он говорит: "А я с ней был знаком хорошо". Я говорю: "как?" — "В то время, — он говорит, — я был главным штурманом рыболовецкой какой-то флотилии. И у меня с Орловой было очень хорошее знакомство". И показывает фотографии, где не одна Любовь Петровна, а вместе с ним — в Ялте, в автомобиле едут по какому-то южному городу, ещё где-то. Мой хозяин человек достаточно выдержанный, в меру интеллигентный, не стал вдаваться в подробности их взаимоотношений, а продолжил рассказ.
Но на том, что "мы были очень хорошо знакомы", несколько раз сделал ударение. Я в силу своей стеснительности не стал задавать дальнейшие вопросы, но эти фотографии оставили у меня в памяти какое-то совершенно неизгладимое впечатление. Уж слишком неожиданная это была история и встреча. И он вдруг мне говорит: "Я однажды даже подвергся серьёзным взысканиям и гонению из-за Орловой". Я говорю: "Как это может быть-то?" А он: "Я вместо Владивостока флотилию пригнал в Марсель". Я говорю: Так не бывает — где Киев, а где дядька? А он говорит: "Нет, я знал, что Орлова в это время в Париже. Я сошёл на берёг и поехал в Париж с ней увидеться, посмотреть на неё. (Вру, не увидеться, а увидеть Орлову — так это было сказано.) А потом, — продолжил моряк, — конечно, были неприятности глобальные, потому что мне этого было делать нельзя. Но что сделано, то сделано".
По глазам моряка, по выражению его лица было понятно, что он не врёт — так мог поступить мужчина, влюблённый в женщину. Было видно, что он по-прежнему очень любит Орлову. Со всей страстью моряка и красивого человека, и будет любить до конца дней своих. Кстати, он так никогда и не был женат после этого.
Вот такая была у меня странная встреча на берегу роскошной реки Новая Каховка, где кроме гигантской гидроэлектростанции и наших съёмок ничего не было".
Действительно, невероятная история любви. Моряки, лётчики, сегодня здесь, завтра там — они обладают во все века, на всех континентах какой-то странной властью над женскими сердцами. Но очень недолгой. Придут, завоюют, и окажутся на дне колодца — брошенные, покинутые и отвергнутые обществом и любимой. Женщины оставляют их так же быстро, как и исчерпывают до дна их любовь — словно мстя им за наваждение — оставляют не только их, но и их сердца навсегда разбитыми.
Сегодня каждый студент ВГИКа знает, что всё созданное в "Весёлых ребятах" — плод гениальной выдумки Григория Александрова. Однако во время съёмок фильма бытовало другое мнение. Сестра Нильсена Эрна Альпер уверяет: "Всё придумал мой Володя, а Александров беззастенчиво спёр".
Кто у кого спёр — это странные вечные споры художников о первенстве, о том, кто важнее. Я думаю, что этот разговор вечен и должен быть навсегда вписан в красную книгу непрекращающихся драм, потому что художники ревнивы, художники хотят успеха, но наше дело не подливать масла в огонь, а понять. Григорий Васильевич был либо самый большой художник, либо самый большой фокусник, которому несказанно повезло. Но три гениальных комедии он снял. А то, что он был великий художник, убеждает меня одна невротическая деталь его характера, которая никогда никем особенно не афишировалась, но, по мне, служит величайшим доказательством его гениальности.
Рассказал о ней сын директора Мосфильма Александр Сурин: "Значит, у нас был такой творческий буфет, куда мы ходили принимать время от времени пищу. Это было очень демократическое заведение. Была общая очередь, в которой стояли и Райзман, и Ромм, и Александров, и я, и Шепитько, и самые разные люди. Однажды, взяв поднос с едой, я увидел, что около Григория Васильевича есть свободное место. Кто-то там сидел ещё из плеяды молодых. Я спросил разрешения присесть, мы начали есть. Возникла лёгкая беседа, и вдруг Григорий Васильевич, обращаясь к нам — уже четыре человека нас сидело, — говорит: "Да, ребята, был в моей жизни такой случай. Лечу я между Лос-Анджелесом и Нью-Йорком и сижу, естественно, на месте пилота, веду самолёт". Мы замираем, втихаря переглядываемся, потому что ложь настолько ничем не вызванная, такая параноидальная ложь. Григорий Васильевич продолжает: "И сижу я за штурвалом, справа второй пилот. Мы подлетаем к Нью-Йорку, и я чувствую, как шасси не выпускаются".
При чём здесь Григорий Васильевич, который никакого отношения к авиации не имеет? Почему он сидит за штурвалом самолёта? У нас начинается спазм, хохотать хочется, мы с огромным трудом сдерживаемся, а Григорий Васильевич продолжает: "Шасси так и не вышли. И я, представьте себе, запросил посадку и посадил самолёт на нью-йоркский аэродром прямо на брюхо. Идеально сел. Ни одной поломки в самолёте, — он допивает свой компот, встаёт: — Вот такая, понимаете, история была со мной", — и уходит". Что тут можно сказать? Только одно — чтобы быть художником, надо уметь придумывать невероятные истории.
Потрясающе долгий пляжный план, придуманный Нильсеном, потребовал второго такого же плана. Им стало самое начало фильма, когда Костя Потехин долго-долго идёт по абхазской деревне. В этом самом первом эпизоде много развесистой клюквы — снимали эпизод в абхазской деревне, а статистов нарядили в русские крестьянские костюмы. Но это всё в конце концов искупалось другим — блестящей находкой оператора и композитора, превратившего проход пастуха по деревне в музыкальный аттракцион, в котором перескок с ноги на ногу, пробежка по хрупким мосткам через речку становится музыкальным аттракционом.