Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, мы, рядовые коммунисты, давно чувствовали на себе зловещие признаки вождизма, бонапартизма в партии, но дальше частных разговоров шепотом дело не шло. Понимали, но молчали. Честные партработники, трудившиеся всю жизнь на износ, не смогли спасти партию от предательства руководящего меньшинства, которое, начиная со Сталина, создало свою партию — аппаратную.
Как-то на Куршской косе, той ее стороне, которая обращена не к заливу, а к Балтийскому морю, папа ответил на настойчивый и часто повторявшийся вопрос одного из двух своих близких друзей, чья фамилия заканчивалась на «-сон»: «Володя, ну почему всё так происходит в стране?» — «Партийная мафия», — шепотом, да еще под шум волн, ответил отец. Этот ответ — очень общего плана, да и вряд ли папа мог подробно объяснить с позиций «теории», что происходит с перерождающимся политическим классом, притом что, в противоречии с собственными выводами, он по-человечески хорошо относился к высшим руководителям ЦК. Отец, романтический выходец из районного партийного звена, считал, что партию испортили карьеристы без взглядов, а для ортодоксального идеологизированного коммуниста карьера на цинизме, а не на основе идеологии, была совершенно неприемлема.
Кстати, этот ответ отца, несмотря на чрезвычайно высокий уровень абстракции, совершенно потряс друга нашей семьи. Он мне потом и рассказал эту историю. Вероятно, услышать такие слова от работника ЦК, да еще во второй половине глухих 1970-х — событие неординарное.
* * *
В своих многочисленных командировках по стране я видел образцы самоотверженного труда местных партийных работников в их «районных буднях». Особенно я преклонялся перед героизмом секретарей сельских райкомов, благодаря которым и выживала страна. Главной бумагой на столе сельского секретаря всегда была сводка надоев молока и уборки хлебов. Иные картины наблюдались в кулуарах высших инстанций — чем выше, тем хуже. Уже областное звено имело своих «наполеончиков», республиканское — тем более, а дальше — уже небожители, давно забывшие о людях труда.
Рассказы старых работников аппарата, особенно нашего, бывшего Особого отдела, обслуживавшего непосредственно «вождя народов», потрясали. Порядки, насаждавшиеся вождем и его ближайшим окружением во главе с Поскребышевым, расползлись по партийному аппарату как метастазы гнусной болезни. Подобострастие, лизоблюдство, полная беспринципность, угадывание мыслей и желаний «хозяина», искажение реальных данных в угоду настроению начальства, подсиживание, клевета на честных сотрудников — все эти сталинские традиции были на вооружении у целых поколений ответственных работников.
Мои непосредственность и неподготовленность к дворцовому этикету быстро отразились на служебном положении. При каких-либо передвижках по службе мою кандидатуру неизменно «задвигали», хотя и по опыту низовой работы, и по образованию (кандидат наук все-таки) я превосходил многих продвигаемых аппаратчиков. Открыто высказывалось и неудовольствие сверху. Я был секретарем первичной партийной организации нашего отдела и как-то на конференции аппарата позволил себе в выступлении несколько критических замечаний в адрес коллег из других отделов, как мне казалось, в очень корректной и мягкой форме. Когда я вернулся с собрания, меня уже поджидал наш завотделом, красный как рак от разноса, который ему устроил по телефону секретарь ЦК Черненко: «Что это твой Колесников всё выпендривается? Что ему надо? Он что, хочет поссорить меня с отделами?» Черненко не было на собрании, значит, он получил донос.
К этому моему «отрицательному имиджу» добавлялись и результаты других мелких стычек, когда на совещаниях я смел высказывать свое мнение и, что особенно возмутительно, свое несогласие с мнением секретаря ЦК. У Черненко был излюбленный вопрос, чтобы прервать выступающего: «Откуда ты это взял?» — «Константин Устинович, — отвечал я, — из опыта местной парторганизации — я только вчера вернулся из командировки в Волгоградскую область». — «Ну, без решения Секретариата это еще не положительный опыт. Не выскакивай!» — отрезал он.
И еще одну оплошность он не простил мне. По простоте душевной я попросился на работу в отдел адморганов, считая, что как юрист принесу там больше пользы. Мою просьбу поддержал и генерал Савинкин. Черненко вспылил и устроил разнос Савинкину: «Это не метод подбора кадров, нашел топор под лавкой!» — и выгнал генерала из кабинета… Ирония судьбы: впоследствии именно мне партком поручил произнести траурную речь на похоронах предпоследнего генсека.
Отец, получается, ходил в бузотерах. А мама и вовсе была всегда обуреваема чувством справедливости, точнее, ощущением нарушенной справедливости. Это не означает, что она была «леваком». Просто характер у нее был вспыльчивый, и кроме того, она была членом семьи врага народа. Я стараюсь подавлять материнские гены, но иногда они взрывают ситуацию — и тогда вдруг неведомая сила несет меня, я швыряю заявление об уходе или говорю «всю правду в глаза». Впрочем, всё реже и реже. Чаще просто устало покидаю поле битвы. Молча.
Папа и впрямь проводил долгие недели в командировках, оставив пять блокнотов с путевыми заметками — кожаные обложки записных книжек впитали его запах. Он называл их «От Москвы до Бреста нет такого места». Первая книжка начата им сорокалетним, 15 октября 1968 года, в самолете, летящем в Иркутск. А до этого, как он сам записал, были Нежин, Чернигов, Киев, Ташкент, Горький, Куйбышев, Тольятти, Кемерово, Мариинск, Новокузнецк, Ленинск-Кузнецк, Прокопьевск. Последние записи в последнем блокноте — от октября 1987 года, нежно любимый им Таллин, отцу тогда было уже почти 60. Он объездил полстраны («доложился первому секретарю») и в самом деле с уважением относился к пахарям — низовым работникам этой безбрежной партии («надо бы памятник поставить секретарям райкомов — основной ячейке нашего строя»), которая была равна государству и неведомым образом удерживала имперскую материю от распада. Пил воду из Байкала и Севана. Мучился бессонницей в душных вагонах и гостиницах. Нетерпимо отзывался о показушном гостеприимстве. С теплотой и нежностью относился к своим друзьям в Прибалтике. Жаловался на давление, рассказывал дневнику о своем нежелании париться в бане и пить с местными начальниками. Работал над слогом — словно набрасывал черновик к ненаписанной повести. Для кого он это писал? А для кого пишет тот, кто пишет вообще что-либо? Для себя и идеального читателя, не всегда существующего.
Я остался единственным читателем этих пяти коричневых кожаных блокнотов. Спорю с ним, досадую. Иногда восхищаюсь. Это наш разговор с глазу на глаз — postmortem.
Иногда мне кажется, что эти записные книжки не могли сохранить его запах, я всё сам себе придумал, это просто аромат старой кожи, сложносоставной, как послевкусие испанского бренди на хересе. Кстати, об испанском. Герой романа «Ночь времен» Антонио Муньоса Молины, которого у нас мало переводят, знал, что фото, на которые подолгу смотрят вдали от оригинала и не имея возможности его видеть, теряют свой «зов», свою живость — «лица утрачивают свою единственность, как белье любовницы, сохраненное любовником, теряет свой столь желанный запах». Но здесь другой случай: страницы записных книжек — не лифчик и не маечка. Для них как будто нет времени, расправляющегося с телесными запахами, словно зарытыми в ткани. Что же до фотографий — да, они могут стать со временем невидимой хозяину частью интерьера, если долго висят на стене и превращаются в своего рода никем не замечаемый декор. Но и они, если освежать впечатления от них, способны оживать…