Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, Мауве, ваш кузен только с виду тихоня. Язык у него подвешен неплохо!
Он повернулся к Винсенту и бесцеремонно спросил:
– Черт возьми, зачем это вы нарядились в такое отрепье? Почему не купите приличное платье?
Винсент носил старый перешитый костюм Тео. Перешит он был неудачно, и вдобавок Винсент каждый день пачкал его акварельными красками.
– У ваших дядьев хватит денег, чтобы одеть все население Голландии. Неужто они вам не помогают?
– А разве они обязаны мне помогать? Они вполне разделяют вашу точку зрения, что художник должен жить впроголодь.
– Если они не верят в вас, то дело плохо. Говорят, у Ван Гогов такой нюх, что они чуют настоящего художника за сотню километров. Видимо, вы бездарь.
– Ну и катитесь к чертовой матери!
Винсент сердито отвернулся, но Вейсенбрух ухватил его за руку. Лицо у него сияло в широкой улыбке.
– Ох и характер! – воскликнул он. – Я хотел только испытать, насколько у вас хватит терпения. Не падайте духом, мой мальчик. Вы скроены из крепкого материала.
Мауве с удовольствием разыгрывал перед гостями разные сценки. Он был сыном священника, но всю жизнь знал лишь одну религию – живопись. Пока Йет разносила чай, пирожные и сыр, Мауве прочитал проповедь насчет рыбачьей лодки апостола Петра. Купил Петр эту лодку или получил по наследству? Или, может быть, приобрел ее в рассрочку? А может, – страшно подумать, – он ее украл? Художники дымили трубками и от души хохотали, налегая на сыр.
– Мауве сильно изменился, – пробормотал Винсент.
Винсент не знал, что Мауве переживает одну из своих творческих метаморфоз. Мауве начинал свои картины вяло, работая почти без интереса. Постепенно, по мере того как замысел креп и овладевал его сознанием, в нем просыпалась и энергия. С каждым днем он трудился все усерднее и простаивал за мольбертом все дольше. И по мере того, как изображение проступало на полотне яснее, художник становился все требовательнее к себе. Теперь он уже забывал о семье, о друзьях, обо всем, кроме работы. Он терял аппетит и целыми ночами лежал без сна, обдумывая картину. Силы его падали, беспокойство росло. Он держался на одних нервах. Его большое тело становилось тощим, а мечтательные глаза заволакивала дымка. И чем больше он уставал, тем упорнее работал. Нервный подъем, владевший им, захватывал его все сильнее и сильнее. Внутренним чутьем он угадывал, сколько времени потребуется, чтобы кончить работу, и напрягал свою волю, чтобы выдержать до конца. Он был похож на человека, одержимого тысячью бесов; у него были впереди целые годы, и он мог не торопиться, но он все подгонял себя, не зная ни минуты покоя. В конце концов он доходил до такого неистовства, что, если ему кто—нибудь попадался под руку, разыгрывались ужасные сцены. Он вкладывал в картину все свои силы, до последней капли. Как бы ни затягивалась работа, у него доставало упорства тщательно отделать ее, довести ее до последнего мазка. Ничто не могло сокрушить его волю, пока полотно не было завершено.
Закончив картину, он валился с ног от изнеможения. Он был слаб, болен, почти безумен. Йет должна была долго ухаживать за ним, как за ребенком, пока к нему не возвращались силы и рассудок. Мауве был так измучен, что один вид или запах красок вызывал у него тошноту. Медленно, очень медленно приходило к нему выздоровление. Вместе с крепнувшими силами появлялся и интерес к работе. Он уже бродил по мастерской, стирая и стряхивая пыль с полотен. Потом выходил в поле, но на первых порах ничего не видел вокруг себя. В конце концов какой—нибудь пейзаж выводил его из оцепенения. И все начиналось снова.
Когда Винсент приехал в Гаагу, Мауве только приступал к своей схевенингенской картине. А теперь его лихорадило все сильнее и сильнее, он стоял на пороге самого безумного, самого прекрасного и всепоглощающего исступления – творческого исступления художника.
4
Как—то вечером в мастерскую Винсента постучалась Христина. На ней была черная юбка, темно—синяя блуза, волосы прикрывала темная шляпка. Весь день она простояла у корыта. Как всегда в минуты крайней усталости, рот у нее был полуоткрыт, а оспины на лице показались Винсенту особенно крупными и глубокими.
– Здравствуй, Винсент, – сказала она. – Решила поглядеть, как ты живешь.
– Христина, ты первая женщина, которая зашла ко мне. Как я рад тебя видеть! Позволь, я помогу тебе снять платок.
Она присела к печке погреться. Затем внимательно оглядела комнату и сказала:
– Тут не плохо. Только вот пустовато.
– Я знаю. У меня нет денег на мебель.
– Да, денег у тебя, как видно, не густо.
– Я как раз собирался ужинать, Христина. Не хочешь ли поесть вместе со мной?
– Почему ты не зовешь меня Син? Меня все так зовут.
– Ну, хорошо, пусть будет Син.
– А что у тебя на ужин?
– Картошка и чай.
– Я сегодня заработала два франка. Пойду куплю немного говядины.
– Деньги—то у меня есть. Мне кое—что прислал брат. Сколько надо на мясо?
– Больше чем на пятьдесят сантимов мы, я думаю, не съедим.
Скоро она вернулась со свертком в руках. Винсент взял у нее мясо и принялся было за стряпню.
– Садись на место, слышишь? Ты ничего не понимаешь в хозяйстве. Это женское дело.
Когда она склонилась над печкой, отблеск пламени заиграл на ее щеках. Теперь она казалась очень хорошенькой. Когда она нарезала картошку, положила ее вместе с мясом в горшок и поставила на огонь, это выглядело так естественно и дышало таким уютом! Винсент сел на стул у стены и смотрел на Христину – на душе у него стало тепло. Это был его дом, и вот рядом с ним женщина, любовно готовящая ему ужин. Как часто он мечтал об этом, представляя себе в роли хозяйки Кэй! Син взглянула на него. Она увидела, что Винсент вместе со стулом резко откинулся к стене.
– Эй, дурной, – сказала она, – сядь как следует. Ты что, хочешь свернуть себе шею?
Винсент улыбнулся. Все женщины, с которыми ему приходилось жить под одной крышей – мать, сестры, тетки, кузины, – все до одной говорили ему: « Винсент, сиди на стуле как следует. А то свернешь себе шею».
– Ладно, Син, – отозвался он. – Я буду умником.
Как только она отвернулась, он опять привалился вместе со стулом к стене и, довольный, закурил трубку. Христина поставила ужин на стол. Кроме мяса, она купила еще две булочки; когда с жарким было покончено, они подобрали подливку кусочками хлеба.
– Могу поспорить, что ты такой ужин не сготовишь, – сказала она.
– Конечно, нет, Син! Когда я готовлю сам, то не могу и разобрать, что я ем – то ли рыбу, то ли птицу, то ли самого черта.
За чаем Син закурила свою неизменную черную сигару. Они дружески болтали. Винсент чувствовал себя с нею гораздо проще, чем с Мауве или Де Боком. Между ним и Сии чувствовалось какое—то родство, и Винсент даже не пытался разобраться, в чем тут дело. Они говорили о самых обычных вещах, говорили просто, нисколько не рисуясь друг перед другом. Она слушала Винсента, не перебивая и не стараясь вставить словечко о себе. Она ничего не хотела навязывать Винсенту. Ни тот, ни другой не стремились произвести впечатление друг на друга. Когда Син рассказывала о себе, о своих горестях и несчастьях, Винсенту нужно было изменить лишь немногое – и получался как бы рассказ о его собственных горестях и несчастьях. Разговор тек спокойно, без возбуждения, а молчание было непринужденным. Это было общение двух душ, открытых, свободных от всяких условностей, от всякого расчета и искусственности.