litbaza книги онлайнРазная литератураПойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 45 46 47 48 49 50 51 52 53 ... 82
Перейти на страницу:
семь детских книг, многочисленные переводы… Переводившийся на множество языков, среди которых и русский, Каплинский-поэт и сам многоязычен: помимо эстонского, он писал стихи по-английски, по-фински и на южноэстонском (выруском) диалекте, который для него тоже родной[74]. Однако ни на одном из этих языков целой книги он не написал (правда, обещает, что следующая будет уже на выруском диалекте[75]). А тут, одна за другой, с довольно небольшим перерывом, – целых две. От милой ему старой орфографии во второй своей русской книге Каплинский отказался, избавив таким образом текст от излишней экзотизации.

Примечательно, что он стал писать русские стихи (прозу, по большей части нехудожественную, писал и раньше, даже один рассказ написал) только через двадцать лет после того, как Эстония перестала быть частью Советского Союза, а русский язык освободился от статуса имперского и общеобязательного и начал, похоже, в этом качестве забываться: выросли поколения эстонцев, которые его уже не понимают (сам Каплинский пишет, что его внуки не читают по-русски: «что будет с книгами какие не успею прочитать / с полками полными томов на русском и немецком / ведь внуки и внучки уже не читают на них»). Пока русский оставался языком империи и принуждения, Каплинский был жёстко настроен против навязывания его стране русской культуры, на которой сам в значительной мере вырос: в 1980-м он стал не только одним из авторов «Письма 40-ка» – протеста сорока эстонских интеллектуалов против политики русификации в Эстонской ССР, но и вообще его инициатором[76].

По всей вероятности, русский для многоязыкого Каплинского стал теперь языком универсальности, позволяющим выйти из речевой укоренённости, из её инерций и взглянуть на себя и своё извне.

Русский язык как я рад что ты естьчто у меня есть убежище есть местогде дышатьполной грудью быть почти самим собой

Читатель имеет все возможности внимательно всмотреться: теперь перед нами – особенности эстонского сознания, выговоренные на аутентичном, внутреннем русском языке автора, без – неминуемо искажающего – посредничества переводчиков. Между двумя собственными языковыми сознаниями успешно посредничает и сам Каплинский: в книгу вошли, помимо оригинальных стихотворений, его переводы из эстонских поэтов (включая автопереводы) и народных песен, а также с китайского, древнегреческого, шведского, португальского (из Фернанду Пессоа в одном из его гетеронимических обликов – Алвару де Кампуша). Присутствие здесь многоликого Пессоа прямо указывает на то, что русский язык для самого поэта – одна из возможностей быть другой личностью, действовать по другим моделям. Хотя не понимающему его эстонские стихи остаётся об этом только догадываться.

Иногда я Ян иногда Яаниногда встречаюсь с Пессоа и тогдая ни тот ни другой а всё тот же самый…

Кстати, в составивших книгу русских стихах Каплинского нет никаких отсылок к русской поэтической традиции, – что отмечалось рецензентами ещё в связи с «Бѣлыми бабочками ночи»[77]. Ну, почти никаких. Одна мне всё-таки привиделась: «Мы живем не чуя мира вокруг себя» – это ли не мандельштамовское, хрестоматийное «Мы живём, под собою не чуя страны»? И смыслы, и ритмы, и уровень напряжения там далее совсем не мандельштамовские, – стихотворение одновременно отрешённое и умиротворённое, благостное:

…мы живем не на земле даже не у себя домамы живем где-то далеко от себя в запертойкаморкена книжной полке в ящике письменногостолав погребе или просто на экране компьютераи лишь изредка что-то извне врезаетсясквозь толстые стены и небьющиеся стеклаубеждения принципы веру и мировоззрениещебет синицы качанье сиреневой веткибелое облачко в синеве над березнякомтам за окном в открытом пространствегде небо начинается почти сразу от землигде лучи весеннего солнца связывают всесо всеми на холме с каждым днем все меньше снегаи часть твоей мировой тоскимало-помалу тает со снегом

Впрочем, привиделась и ещё одна отсылка, но тут я совсем уже не уверена, что она – не в глазах смотрящего. В стихотворении «Вешая выстиранные носки, майки и куртку на шнур…» человеку с русской начитанностью не может не мститься что-то очень знакомое:

Вешая выстиранные носки, майкии куртку на шнурне могу не думать о том кому онидостанутсякогда меня уже не станет что будет с нимипосле менячто будет с одеждой какую не успеюизноситьчто будет с книгами какие не успеюпрочитать…

Ну да, это цветаевское:

С большою нежностью – потому,Что скоро уйду от всех —Я всё раздумываю, комуДостанется волчий мех,Кому – разнеживающий пледИ тонкая трость с борзой,Кому – серебряный мой браслет,Осыпанный бирюзой…И все – записки, и все – цветы,Которых хранить – невмочь…Последняя рифма моя – и ты,Последняя моя ночь!

Понятно, что, опять же, другой уровень напряжения, страстности, плотности, ну так ведь и личность другая, и возраст, изнутри которого всё это говорится – совсем другой.

Других апелляций к русскому поэтическому опыту мы тут, кажется, не сыщем, что, впрочем, совершенно не удивительно: они тут не нужны, поскольку перед нами – поэзия не русская, а эстонская (опять же, не знающий эстонской литературы лишён возможности судить, в какой мере отзывается тут она). Именно эстонская, полная беспокойства о судьбе Эстонии и любви к ней, а не речь «человека вообще», звучащая ниоткуда и отовсюду:

Мы жили в автомобильной республикеEstonian Automobile Republicно это уже прошлое она наша республикаперегнала нас уехала – там за поворотомона ещё видна но нас она больше не видитона мчится всё дальше и дальше мыне знаемзнает ли она сама куда – нам ужене до тогомы должны найти себе ночлег убежищеуголок где приютиться в заброшенномполузабытом настоящем времениа наша республика наша родинауходит всё дальше от насв светлое будущеев туманную даль

Эти стихи – вообще, по большей части, прямая речь, почти без метафор; каждое стихотворение – метафора само по себе, всё целиком. Почти в каждом – два оптических плана сразу, в пределах одного взгляда, с мгновенным переключением внимания от одного к другому: ближайшая, успокаивающе-рутинная повседневная предметная среда – и объемлющая человека бесконечность, которая сквозь эту среду – очень плотную! – просвечивает, постоянно с её помощью угадывается.

Отблески весеннего солнца на стенена дверях шкафа на пыльных книгахна черной холке спящего у плиты котана сковородах и кастрюлях на охапке дровна окне пережившая-переспавшая зиму мухав щелях улья появились неуклюжиеполусонные пчелыивовые почки еле заметно разбухаютзачатки каких-то неспокойных мыслейне дают тебе сидеть за столом —выходишьчтобы солнце могло красным отсветомпонежить твои глаза сквозьсомкнутые векизабывая шаль и шапку забываяобманчивость весенней погоды забываячто однажды наше красное солнышкопоглотит раскаленную подгоревшую Землю

С ровными, без повышения голоса, несколько монотонными интонациями, языком до осязаемости конкретных вещей здесь говорится о границах человеческого существования, вообще – о его ограниченности, конечности. О соприкосновении человека и (равнодушного к нему) нечеловеческого. Об истончении – со временем и с возрастом – стен, разделяющих человеческое и внечеловеческое вплоть, наконец, до полного и непредставимого их слияния. Здесь буквально в каждом стихотворении, повторяющийся едва ли не ритуально – жест заглядывания за свои пределы, за человеческие пределы вообще.

Да, но почему всё же улыбка Вегенера? При чём тут – вынесенный ещё и в эпиграф (похожий скорее на небольшое предисловие), как, значит, ключевая фигура – немецкий естествоиспытатель Альфред Лотар Вегенер (1880—1930), «известный прежде всего как автор теории дрейфа материков, из которой потом выросла современная тектоника литосферных плит»? Нет, дело тут не в геологических метафорах, хотя занимался Вегенер, работавший одно время в университете родного города Каплинского, Тарту, «главным образом, геологией и метеорологией». Поэта совершенно не занимают предметы научного интереса человека, задавшего ключ к написанию и прочтению книги, – важна для него исключительно одна-единственная личная особенность учёного: «На большинстве фотографий у него на лице лёгкая улыбка». Та же улыбка была на лице мёртвого Вегенера, когда тело его, погибшего во время экспедиции в Гренландию, нашли среди вечной мерзлоты. Сильное впечатление на Каплинского произвело именно это.

«Улыбка – это первый знак узнавания, – объяснял он годы спустя эстонскому телевидению. – Ребенок улыбается матери. Это первое узнавание другого человека, близкого существа. Я иногда думаю, что это большое счастье, когда человек может и умереть с улыбкой»[78].

Незабываемый запах чистого бельязапах субботы и сочельникавоскресенья рождества и пасхизапах тополей под майским дождемзапах коров на пастбище у перекрестказапах лошади у соседки за заборомзапах маминых свежих булочекникак не избавиться от мысличто в этих запахах в этом дыханиискрыто что-то бóльшее чем запахя почти узнаю его это улыбкаулыбка Вегенера пронизывающаянаш мир вещей и нас самих дошедшая до насчерез годы и дали сквозь полярную ночь

И всё-таки на основе всего прочитанного в целом складывается впечатление, что в узнавании и счастье – ещё не вся правда улыбки Вегенера, пронизывающей наш мир вещей. Ведь она пронизывает его – как заявлено уже в эпиграфе книги, и читатель не в силах этого не помнить – всё-таки из посмертия, из вечной мерзлоты,

1 ... 45 46 47 48 49 50 51 52 53 ... 82
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?