Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он позвал Яромила (у него как раз кончилась служба) пойти посидеть в кабачке напротив и выпить одну-другую кружечку пива: «Дружище тут тебе далеко не шуточки, — продолжал он, держа в руке пол-литровую кружку. — Помнишь, что в прошлый раз я тебе говорил о том еврейчике? Он уже за решеткой. Порядочная свинья».
Яромил, разумеется, ничего не знал о том, что чернявый парень, который вел кружок молодых марксистов, был арестован; хотя он и предполагал смутно, что идут аресты, но не знал, что арестованных тысячи, что среди них есть и коммунисты, что их пытают и что вина их в большинстве случаев фиктивная; не зная, как отреагировать на это известие, он изобразит разве что изумление, в котором не было ни позиции, ни взгляда, а были лишь легкая ошеломленность и сочувствие, что заставило сына школьного привратника энергично заявить: «Никаким сантиментам тут не место».
Яромил встревожился, что сын школьного привратника опять ускользает от него, что опять явно опережает его. «Неудивительно, что мне его жалко. Этому трудно сопротивляться. Но ты прав, сантименты могли бы нам дорого обойтись».
«Еще как дорого», — сказал сын школьного привратника.
«Кому из нас хочется быть жестоким», — сказал Яромил.
«Никому, ясное дело», — согласился сын школьного привратника.
«Но самую большую жестокость мы допустили бы, если бы нам не хватило мужества быть жестокими по отношению к жестоким», — сказал Яромил.
«Ясное дело», — согласился сын школьного привратника.
«Никакой свободы врагам… Это жестоко, знаю, но иначе нельзя».
«Иначе нельзя, — согласился сын школьного привратника. — Я мог бы многое тебе рассказать, да не могу, не имею права. Дружище, это самые что ни на есть секретные дела, я даже с женой не могу поделиться тем, что я тут делаю».
«Я знаю, — сказал Яромил, — я понимаю». Он снова позавидовал однокашнику, его мужской профессии, ее таинственности, позавидовал и тому, что у него есть жена и что он должен скрывать от нее свои тайны, а она — мириться с этим; он завидовал его настоящей жизни, которая своей жестокой красотой (и красивой жестокостью) все время возвышается над Яромилом (он совершенно не понимает, почему арестовали чернявого парня, знает только, что иначе нельзя), завидовал его настоящей жизни, какой он лично (теперь перед лицом своего бывшего однокашника-одногодки он вновь с горечью осознает это) все еще не изведал.
В то время как Яромил был погружен в свои завистливые мысли, сын школьного привратника, глядя в самую глубь его глаз (его губы чуть растянулись в тупой улыбке), стал читать стихи, приколотые к доске объявлений; он помнил все стихотворение наизусть и не спутал ни единого слова. Яромил, не зная, какой ему сделать вид (бывший однокашник ни на миг не спускал с него глаз), покраснел (сознавая неловкость его наивной декламации), но чувство счастливой гордости было во много раз сильнее, чем чувство стыда: сын школьного привратника знает и любит его стихи! Его стихи, стало быть, уже вошли в мир мужчин вместо него, раньше его самого, как его посланцы и передовой дозор! Глаза заволокли слезы блаженного самоупоения, но, устыдившись их, он склонил голову.
Сын школьного привратника, дочитав стихотворение, продолжал глядеть Яромилу в глаза; потом сказал, что в течение всего года в окрестностях Праги, на красивой вилле, проходят учения молодых полицейских и что там иногда под вечер приглашают на встречу разных интересных людей. «В одно из воскресений мы хотели бы пригласить туда и чешских поэтов. Устроить большой поэтический вечер».
Затем они выпили еще по кружке пива, и Яромил сказал: «Очень здорово, что именно полицейские устраивают поэтические вечера».
«А почему бы не полицейские? Что в этом такого?»
«Конечно, что в этом такого, — сказал Яромил. — Полиция, поэзия, может быть, это сочетается больше, чем некоторые думают».
«А почему бы этому не сочетаться?» — сказал сын школьного привратника.
«А почему бы нет?» — сказал Яромил.
«Конечно, почему бы нет», — сказал сын школьного привратника и заявил, что среди приглашенных поэтов он хотел бы видеть и Яромила.
Яромил отказывался, но наконец согласился; что ж, если литература сомневалась, стоит ли подавать свою хрупкую (нездоровую) руку его стихам, ее (огрубелую и твердую) протягивает им сама жизнь.
Побудем с ним еще немного, посмотрим, как он сидит за кружкой пива напротив сына школьного привратника; позади него вдали завершенный мир его детства, а перед ним в образе бывшего однокашника мир поступков, чужой мир, которого он страшится и о котором истово мечтает.
В этой картине содержится основная ситуация незрелости; лиризм — способ, как противостоять этой ситуации: человек, изгнанный из безопасного ограждения детства, мечтает войти в мир, но, страшась его, создает искусственный, запасной мир из собственных стихов. Он позволяет своим стихам кружить вокруг себя, как планетам вокруг солнца; он становится центром малой вселенной, в которой нет ничего чуждого, в которой он чувствует себя дома, как дитя в утробе матери, ибо здесь все сотворено из единой материи его души. Здесь он может осуществлять все, что «снаружи» так затруднительно; здесь он может, как студент Волькер, идти с толпами пролетариев делать революцию и, как девственник Рембо, стегать своих «возлюбленных крошек», но и эти толпы, и эти возлюбленные крошки сотворены не из враждебной материи чуждого мира, а из материи его собственных грез, короче, они являют собой его самого и не нарушают единства вселенной, которую он сам возвел для себя.
Быть может, вы знаете прекрасное стихотворение Иржи Ортена о ребенке, который был счастлив в материнской утробе и воспринимает свое рождение как ужасную смерть, смерть, исполненную света и устрашающих лиц, и ему хочется вернуться назад, назад в маму, назад в чудесно-сладостный аромат.
В незрелом мужчине еще надолго остается тоска по безопасности и единству этой вселенной, которую он целиком заполнял собою в утробе матери, но остается и тревога (или гнев) перед лицом взрослого мира относительности, в котором он теряется, как капля в океане чуждости. Поэтому молодые люди — страстные монисты, посланцы абсолюта; поэтому лирик сплетает собственную вселенную стихов; поэтому молодой революционер измышляет абсолютно новый мир, выкованный из одной-единственной ясной мысли; поэтому они не терпят компромисса ни в любви, ни в политике; взбунтовавшийся студент оглашает историю своим все или ничего, а двадцатилетний Виктор Гюго рвет и мечет, увидев, как Адель Фуше, его суженая, на грязном тротуаре поднимает юбку так, что взору открываются ее щиколотки. Мне кажется, что стыд важнее юбки, выговаривает он ей потом в строгом письме и угрожает: прислушайся к моим словам, если не хочешь, чтобы я отхлестал по физиономии первого же наглеца, который посмеет взглянуть на тебя!
Мир взрослых, слыша эту патетическую угрозу, разражается смехом. Поэт ранен предательством щиколотки возлюбленной и хохотом толпы, и драма лирики и мира неудержимо разгорается. Мир взрослых хорошо знает, что абсолют — обман, что ничто человеческое не велико и не вечно и что в порядке вещей, если сестра спит с братом в одной комнате; но Яромил полон терзаний! Рыжуля сообщила ему, что брат приезжает в Прагу и будет жить у нее целую неделю; и даже попросила Яромила не приходить к ней в течение этого времени. Это было свыше его сил, и он страшно возмутился: как так, он должен из-за какого-то типа (с пренебрежительным высокомерием он назвал брата «каким-то типом») на целую неделю отказаться от своей возлюбленной!