Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У вас они? – спросил я у сторожа. – Я ведь видел.
– Не выдавайте только. Вы знаете, я совсем нищий.
– Да зачем вам эта дрянь?
– Как дрянь? – И он даже подпрыгнул. – Как дрянь! Да знаете ли вы: когда все здесь успокоятся, не найдется ни одного контрабандиста, чтобы он у меня не купил «на счастье» лоскутка. Против иеттатуры[6] будут зашивать их в платье. Всякий, кто поедет к тунисcким берегам на коралловые рифы – непременно возьмет у меня хоть вот эдакий обрывок, – указал он кончик мизинца. – Я на эти лохмотья два года буду одеваться, по крайней мере. Они каждому (и первому – мне) принесут удачу. Вы видели картину, которая висит вон на той колонне?
– Нет.
– Пойдите посмотрите, и прочтите подпись.
Действительно, синие волны моря взметываются к самым небесам, а с небес к ним спускаются кирпичные облака. Посреди этого хаоса стоит себе рыбак в красном чулке на голове и держит в руках тряпку. Курсив внизу пояснил, что умер когда – то, прикладываясь к мощам св. Николая, бедный нищий (не смейтесь над соединением этих слов – здесь случаются и богатые нищие). И вот рыбак Антонио оторвал от его лохмотьев здоровый кусок.
Через год застигла его изображенная на картине буря. Все ловцы тунцов погибли. Один он, держа лоскут в руках, невредимо добрался до берега. В ознаменование чуда он и поручил написать это местному Айвазовскому и повесил на колонне у раки св. Николая.
Когда я уходил, близнецы спали. Под головами у них (одна в одном конце корзинки, другая в другом) красовались розовые подушки. Пуговки, заменявшие пока носы, сопели во всю. Губки во сне чмокали и сладко раскрывались. Над ними бодрствовала одна из воительниц.
За участь сирот св. Николая можно было успокоиться.
Бедная мать, отходя в иной мир, лучше не могла их поместить!
V
Через день близнецам привелось участвовать в процессии, касавшейся их очень близко.
По узким улицам старого Бари тихо и торжественно двигались одетые в белые сутаны члены местных братств. Шли в два ряда. У каждого в руках горела толстая восковая свеча. Безветрие полное, и желтое пламя едва – едва колыхалось в знойном воздухе. Посреди тоже в белом тормошились дети. Некоторым заботливые матери прицепили к спинам гусиные перья, что должно было знаменовать их ангельскую чистоту. Случалось, невинные младенцы, присев по пути, оставляли визитные карточки, но это было в порядке вещей и никого не смущало. За братствами следовали девушки в белом тюле и музыка. Местная «банда муничипале»[7] исполняла арию «Травиаты» и капельмейстер, с петушиными хвостами на голове и в гусарском мундире, дирижировал, шествуя спиною вперед и лицом к своим maestri е professori.
За музыкой – катафалк: под его короною и балдахином в простеньком гробу лежала наша богомолка. За своих близнецов и она удостоилась великой чести. Местный капитул не решался хоронить ее. Еще бы, ведь умерла, разумеется, упорствуя в схизме, но тот же старый каноник победил упорство товарищей:
«Как это вы ее не проводите до кладбища, когда она детей оставила нашему святому?»
Решили отпеть ее как следует и даже под парчовым зонтиком вели под руки за катафалком старшего священника. Вокруг вился сизыми струйками дым от кадил, вверху голубело безмятежное, строгое южное небо, а позади – тоже бабье, распевая по своему и далеко не в такт Вердиевской арии погребальный гимн, несло на руках корзинку с близнецами св. Николая.
Все Бари уж знало о происшествии. В железной паутине балконов повсюду бились тысячи детских головок, глазея на будущих товарищей. На плоские кровли выбегали смуглые девушки, подхватывая знакомые строфы. С террас, где были цветы, они же сыпали на катафалк какой – нибудь Агафьи или Матрены благоуханные лепестки роз и лилий. Белые улицы суживались и опять расширялись в площадки. Окрестные церкви встречали усопшую мелодическим колокольным перезвоном. Часто на порогах домов, мимо которых двигалась процессия, дети, стоя, на коленях, присоединяли и свои звонкие голоса к пению их матерей и сестер. Во всем этом было столько праздничного, веселого, что, я думаю, и покойница улыбалась в тесном гробике.
Как – то направо вдруг раскинулась на невообразимый простор темная синева Адриатики и по ней, точно на встречу близнецам св. Николая, под ветром дувшим с востока, неслись бесчисленные серебряные кудрявые головки. На чистой бирюзе небес стройно и тонко обрисовались мраморы красивого кладбища с старыми кипарисами позади, выстроившимися точно монахи, чтобы встретить толпу обычным приветствием траппистов: «Брат мой, вспомни, всем надо умирать». Зато в их тени бюсты над могилами и памятники казались живыми, так был бел, тепел и нежен их камень… Агафью или Матрену хотели было положить в общую могилу бедняков, но бабы, опекунши ее детей, сами готовившиеся в такую, собрали последние гроши и купили ей отдельную… Отпевали просто рабу Божию. Имя ее никому не было известно: «Там не ошибутся, – тыкали бабы перстами в бирюзовую глубину. – Ее ангел встретит и узнает ее душу. Ему не надо земного имени».
Близнецы, насосавшиеся перед тем Пеппинова молока, проспали всю дорогу. Когда любопытные открывали их беленькое покрывало – потревоженные мордашки жмурились и чихали от солнца, но не раскрывали глаз. Их поднесли к страшному черному зеву безобразной ямы, этой последней строки земного существования, но они и к ней остались равнодушны. Им было тепло, хорошо, сухо… Корзину нежно и тихо несли ласковые руки – чего же еще? Душа бедной матери тоже верно радовалась их счастью… Вовремя догадалась умереть… И под легким ветерком даже важные, торжественные, молитвенные кипарисы, приветливо покачивали тонкие верхушки.
Опустили гроб. Засыпали его землей. Глухо стучала она в его доски, точно старалась разбудить кого – то под ними, «еще – де есть время… встань, крикни!» Но там было темно и до ужаса тихо. И яма мало – помалу наполнялась, сравниваясь с краями. Ушли господа в сутанах. В последний раз мелькнула в белых воротах пестрая «банда муничипале», тихо исчезли священники… Погасли кадила и только несколько сизых