Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вам бы, Василь Василич, приключенческие романы строчить. Знаете: Сабатини, Жуль Верн, граф Салиас…
— К беллетристике я не пригоден, — отрапортовал Розанов. — А вот эссеи, очерки, газетчина, заметочки всякие, — это моё. Ну, с Богом!..
* * *
— Где Бугаев? Дайте мне его! — с порога зарычал Вольский, безо всякого труда изображая ярость.
— Бориньку четверть часа как увезли в лечебницу! Нервический срыв. Анна Рудольфовна вызвалась проводить и проверить, как он устроится, — застрочила курсистка. — А врач — такой странный: темнейший брюнет, в очках без…
Не слушая лепет курсистки, Вольский повернулся к Розанову:
— Опоздали!
— Работа у них опасная, у бедных докториков, — вставила курсистка. — Нервические больные — они не все как Боренька, некоторые бывают…
— Что будем делать?
— …буйные. Такой, наверное…
— Есть у меня кое-какие мысли.
— …выдавил ему стёкла.
— Здесь слишком шумно, — посетовал Розанов. — Уединимся и обдумаем создавшееся положение. Здесь, к примеру…
Розанов отворил дверь в боковую комнату — дохнуло слитным шумом: шорохом, дыханием, шушуканьем множества людей. Смущённые обитатели творческой коммуны, казалось, водили хоровод вокруг подпиравшей потолок тонкой колонны, сплетённой из палочек и прутьев.
— Вон оттуда и сняли, — произнесла девица и добавила с гордостью: — Наш Боря — акробат!
— А как сняли? — поинтересовался Вольский.
Девица пожала плечами:
— Нас не пустили в залу: вдруг Боря взбесится.
— А это ещё что такое? — Розанов наклонился за стопкой разнокалиберных личточков, стиснутых ажурной металлической прищепкой.
— Анна Рудольфовна выронила, — пискнула вездесущая курсистка.
— Борин почерк, — вставил Вольский, заглянув через плечо спутника на зажим для визиток.
Василий Васильевич пробежал строки глазами:
— «Мир рвался… атомной… бомбой». Любопытно. «Сверх… гекатомбой».
— А эта поправка руки Анны Рудольфовны, — подсказала услужливая курсистка.
— Минцлова — стихи правит?!.. Ничего не понимаю.
— Дайте мне!.. — пропищала девушка, протягивая руку.
Вольский загородил своей широкой спиной Розанова и найденный трофей от неуёмной курсистки.
Со стены выпучился огромной оранжевой радужкой спасательный круг из пробки. Вольский хулигански подмигнул то ли ему, то ли девушке и хмыкнул:
— И зачем ты здесь, морской бублик?
— На случай наводнения, — строго ответила курсистка. — Наверное, из провинции недавно? Знаете, какие в Петербурге наводнения? Ветер надует с залива воду…
— Но пятый этаж!..
— Анна Рудольфовна в некоторых вопросах очень мнительна.
Курсистка поджала губы.
В просвет, образовавшийся после манёвра подпольщика, ввернулся обёрнутый в бухарский халат хозяин квартиры.
— Гляньте, люди добрые, — шутливо просюсюкал он, — Боря, сидючи на верхотуре, лепнину исчертил. И ладно бы — стихи: можно хвастаться граффити перед публикой. Ни то ни сё. Декоратор из Бори никудышный. Чай, не Бакст.
Гости задрали головы: на белоснежном потолке очернялся контуром гриб, судя по худосочным бокам — боровик, а то и мухомор, если принять во внимание вуаль под шляпкой.
— Небоскрёб-с! — гаркнул некий господин с чёрными кругами вокруг глаз. Он эксцентрично тряс эспаньолкой, что походило на суетливый coup de grâce поверженному рыцарю. — Не знаем, как разобрать сию этажерку.
— Проще простого! — вырвалось у Вольского.
Начался галдёж:
— Покажите нам! Пособите!
Вольский решительно двинулся к башне, легонько толкнул ножку второго в пирамиде стула. Башня завалилась, распадаясь на этажи. Просеялась хрустальными градинами подбитая люстра. Будто далёкий ледоход грохнуло зеркало, льдинами величиною с ладонь ссыпалось к основанию всё, кроме одного треугольного кусочка, застрявшего в уголке рамы.
Люди онемели и застыли.
Розанов взял под локоть Вольского и направил к дверям.
— Насчёт наводнения не знаю, а вот землетрясение я им устроил!
* * *
Боря вспомнил ужас, испытанный в ту минуту, когда его спускали с «башни» из стульев, и от перенапряжения чувств вновь забегал по камере.
— Что вы носитесь? — брезгливо сказал тюремщик. — Лягте, всхрапните. Да и я подремлю-с.
— Не могу спать при чужих людях! — воскликнул Бугаев, задрав лик к низкому потолку и потрясая кистями рук в отчаянии, выглядящем картинно. В действительности он был вполне искренен.
— Как же я вам чужой-с? — удивился тюремщик. — Я вам теперь прихожусь не менее чем роднёй-с.
Боря странно взглянул на него, искоса, недоверчиво, как будто разглядев что-то, чего раньше не замечал.
— Правда?
— Да-с, — откликнулся тюремщик и прыснул в кулак.
Бугаев присел на краешек лежанки, сложив руки на коленях, как гимназистка, и сказал:
— А знаете, не ожидал. Верите ли: слеза протачивает русло в усохшем слёзном канальце. Будь у вас в кармане лупа, сами имели бы удовольствие рассмотреть… Знавал я московского чудака, носившего в жилетном карманце лупу: он рассматривал встречавшиеся орнаменты, исчисляя в них закономерность. Впрочем, я не о том… Повстречать в этаком остроге человека с душою нараспашку! Не так много в жизни было у меня доброхотов. Я, верите ли, частенько отворял сердце и неизменно бывал наказан. Вы, однако, мне отчего-то импонируете. Совсем, как в своё время Саша Блок. Дружба с ним закончилась, мы теперь — враги… А его жена, Любовь Дмитриевна… Ангелическое создание! В тот день, когда я впервые увидал её…
Тюремщик махнул рукою и умостился на табурет, приставил плечо к стене и свесил голову, намереваясь подремать под монотонное бормотанье поэта. Сон не шёл. Пленник говорил с переливами, то и дело меняя тональность, с пришепётывания взбираясь до баса, играя со словами, как жонглёр с расписными деревянными ложками. Хорошо спится под мерный стук колёс, но не в поезде, который с лязгом трогается, тормозит, снова трогается, никак не решается отправиться в путь, сдаёт назад и таким макаром дёргается вдоль перрона. Да ещё этот назойливый топоток, будто копытцами, а не подмётками — не сидится рассказчику на месте, пританцовывает. Сон будто отбило. Тюремщик задумался о своём, перед глазами замелькали: холодная кура, припасённая к ужину, и слоёный пирожок с перетёртой с сахаром малиной для десерта, кисет «криворотовского» табаку, платок, приглянувшийся Глаше, фаршированный желудок, который обязательно поставит на стол её мамаша, шевелюра поэта Блока и ланиты Любови Дмитриевны… Тьфу! Чужие мысли просачивались внутрь головы и требовали равноправия. История текла и обрастала символами, развивалась фабула, выявлялась архитектоника. Тюремщик прислушался, а в какой-то момент и заслушался: вдруг поймал себя на мысли, что знает подробности: Бугаев повторялся, в иных местах — слово в слово, ценя удачные каламбуры и обороты. Когда Бугаев пошёл на третий круг, тюремщик на минуту поверил в наличие родственной связи с пленным. На пятом круге тюремщик почувствовал, что голова его начинена порохом, а фитиль тлеет уже над самым ухом.