Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У нас больше нет служанки.
— Ладно. Завтра я пришлю двух сиделок, которые будут дежурить посменно и помогать по дому. Они купят все необходимое, а ты остаешься за хозяйку.
Элизабет не благодарила. Она привыкла жить чудесами и принимала их без удивления. Она ожидала их, и они всегда совершались.
Доктор проведал свою пациентку и ушел.
Поль спал. Элизабет вслушивалась в его дыхание и любовалась им. Ее неистовая нежность рвалась излиться в гримасах, ласках. Спящего больного не дразнят. За ним наблюдают. Подмечают сиреневые тени под веками, обнаруживают, что верхняя губа припухла и выпятилась над нижней, прикладываются ухом к наивному запястью. Ох, как шумит! Элизабет затыкает другое ухо. Теперь шумит и внутри. Она пугается. Кажется, звук стал громче. Если станет еще громче, это смерть.
— Родной мой!
Она будит его.
— А? Что?
Он потягивается. Видит ее растерянное лицо.
— Что с тобой, с ума сошла?
— Я?
— Ты. Зараза какая! Не можешь дать людям спать спокойно?
— Людям! Я бы тоже поспала, а вот кручусь, кормлю тебя, слушаю этот твой шум.
— Какой такой шум?
— Будь здоров какой.
— Дура!
— А я-то хотела тебе сообщить такую новость… Ну, раз я дура, ничего не скажу.
Новость была для Поля сильным соблазном. Он не попался на слишком явную хитрость.
— Можешь оставить свою новость при себе, — сказал он. — Плевал я на нее.
Элизабет разделась. Брат с сестрой нисколько не стеснялись друг друга. Детская была панцирем, в котором они жили, мылись, одевались, как члены одного тела.
Она поставила на стул у изголовья больного холодную говядину, бананы, молоко, отнесла печенье и гранатовый сироп к другой кровати и улеглась в нее.
Она жевала и читала, храня молчание, пока Поль, снедаемый любопытством, не спросил, что сказал доктор.
Диагноз его мало волновал. Ему хотелось узнать новость. А новость могла прийти только таким путем.
Не подымая глаз от книги и продолжая жевать, Элизабет, восприняв вопрос как помеху и опасаясь последствий, если откажется отвечать, равнодушно бросила:
— Он сказал, что ты больше не будешь ходить в школу.
Поль зажмурился. Щемящая боль явила ему Даржелоса, продолжающего жить там, где его нет, будущее, в котором Даржелос не участвует. Защемило так, что он позвал:
— Лиз!
— А?
— Лиз, мне что-то нехорошо.
— Ладно, сейчас! — Она поднялась, хромая на затекшую ногу. — Чего ты хочешь?
— Я хочу… хочу, чтобы ты была рядом, тут, около кровати.
Он залился слезами. Он плакал, как совсем маленькие дети, распустив губы, размазывая душную воду и сопли.
Элизабет подтащила свою кровать к дверям кухни, почти вплотную к братниной, от которой ее отделял теперь только стул. Снова легла и погладила руку страдальца.
— Ну, ну… — приговаривала она. — Вот идиот. Ему говорят, что не надо ходить в школу, а он ревет. Ты подумай, мы теперь можем жить, не выходя из комнаты. У нас будут сиделки, все в белом, доктор обещал, а я буду выходить только за конфетами и за книжками.
Слезы прокладывали мокрые дорожки по бледному несчастному лицу или, срываясь с кончиков ресниц, барабанили по изголовью.
Заинтригованная таким сокрушительным горем, Лиз покусывала губы.
— Тебе что, страшно? — спросила она.
Поль помотал головой.
— Любишь уроки?
— Нет.
— Тогда в чем дело? Тьфу!.. Слушай! — Она потеребила его за руку. — Хочешь, поиграем в Игру? Высморкайся. Я тебя гипнотизирую.
Она придвинулась ближе, сделала большие глаза.
Поль плакал навзрыд. На Элизабет навалилась усталость. Ей хотелось играть в Игру; хотелось утешать его, гипнотизировать; хотелось понять. Но сон уже сметал ее усилия широким черным лучом, который описывал круги, как лучи автомобилей по снегу.
* * *
На следующий день обслуживание наладилось. В пять тридцать сиделка в белом халате открыла дверь Жерару, который принес искусственные пармские фиалки в картонной коробочке. Элизабет не устояла.
— Пойдите к Полю, — сказала она без всякого ехидства. — А мне надо проследить, как маме делают укол.
Поль, умытый и причесанный, выглядел почти хорошо. Он спросил, что нового в Кондорсе. Новости были сногсшибательные.
С утра Даржелоса вызвали к директору. Тот хотел продолжить допрос, начатый надзирателем.
Раздраженный Даржелос ответил что-то вроде «ладно, ладно!» таким тоном, что директор, вскочив, погрозил ему через стол кулаком. Тогда Даржелос вытащил из кармана кулек перца и швырнул ему в лицо все содержимое.
Эффект был так ужасен, так чудодейственно молниеносен, что Даржелос в испуге вскочил на стул, движимый инстинктивной защитной реакцией на неведомо какой прорвавшийся шлюз, обрушившееся наводнение. С этой возвышенной позиции он смотрел, как пожилой человек, ослепленный, рвет на себе ворот, повалившись на стол, мыча и демонстрируя все симптомы буйного помешательства. Зрелище этого помешательства и Даржелоса, остолбеневшего на своем насесте с тем же глупым видом, что и вчера, когда он бросил снежок, пригвоздило к порогу прибежавшего на шум надзирателя.
Поскольку смертной казни в школах не существует, Даржелоса исключили, а директора отвезли в больницу. Даржелос прошествовал через вестибюль с высоко поднятой головой, надув губы, никому не подав руки.
Легко вообразить чувства больного, которому друг рассказывает об этом скандале. Раз Жерар ничем не выдает своего торжества, то и он не покажет, как ему больно. Однако это сильнее его сил, и он спрашивает:
— Ты не знаешь его адреса?
— Нет, старик; такой парень адреса никому не даст.
— Бедный Даржелос! Вот, значит, все, что нам от него осталось. Дай-ка сюда фотки.
Жерар вытаскивает из-за бюста две фотографии. Одна из них — классная. Школьники выстроены лесенкой, по росту. Слева от учителя сидят на корточках Поль и Даржелос. Даржелос скрестил руки и, как футболист, гордо демонстрирует свои мощные ноги — немаловажный атрибут его царственного достоинства.
На другой фотографии он снят в костюме Атали. В школе ставили «Атали» на праздник Святого Карла Великого. Даржелос пожелал играть главную роль. Из-под вуалей и мишуры он глядит, как молодой тигр, и напоминает великих трагических актрис 1889-го.
Между тем как Поль и Жерар предавались воспоминаниям, вошла Элизабет.
— Прячем? — сказал Поль, помахав второй фотографией.