Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И вообще, где тебя носит?
Где меня носит, где меня носит — по делу, между прочим, носит. В магазин вот пошел за продуктами для семьи (откуда семья-то?). А потом еще и на работу пойду (на какую?). Я же человек (определенно).
Пока я медленно шел, весь такой, как мухами липучка, отмеченный простыми человеческими заботами, об меня споткнулась такая же тетка. Она была во всем простом галантерейном, от нее пахло алкоголем и гальванопластикой.
— Доктор! — узнала она меня. — Спасибо, спасибо вам большое!
Она кинулась целовать мне руку, державшую авоську, принюхиваясь при этом к приятному содержимому сумки.
— Вы мне, правда, молдавским вермутом прописали полоскать. А я, глупая, не нашла. Так «Сахрой». Ничего. Как рукой сняло. Посмотрите.
Она пригласительным жестом распахнула огромную зловонную пасть. Я опасливо сунул туда научно-исследовательскую голову и ничего неестественного, кроме пары-тройки черных зубов, синего языка и луженого горла не обнаружил.
— Теперь… теперь, — я не мог надышаться воздухом воли, — теперь полоскайте джином «Бифитер». Запомните название — «Бифитер», — повторил я свежесамосочиненное красивое слово.
— Спасибочки, доктор, спасибочки. «Буфстер» в буфете и спрошу.
Не успел я мысленно примерить на себя белый халат и подумать, что, может, я действительно врач, как рядом притормозил козел типа «прорабский уазик», из-за распахнутой двери на меня уничтожающе взглянул крепкий мужик, похожий на несгибаемое и нерасгибаемое среднее звено (цепи):
— Ну что, Христопродавченко, отдохнул, милок?
— Это вы… мне?
— Ерш твою медь, ты еще прикидываться будешь?
— А-а… в-э-э… Да! Обязательно… в-э-э… в поликлинике, да? Буду завтра с утра. Буду принимать больных.
— Христопродавченко, милок, ты мне тут дуру не гони, цирк не устраивай, ерш твою медь. Что у тебя бюллетень из поликлиники липовый, это и на твоей похмельной роже написано. Значит так. Если завтра в восемь ноль-ноль не будешь на стройплощадке — уволен.
Ну вот. Я почувствовал себя сложно. Я понял себя претенциозным красно-синим ян-инем южнокорейского флага. Что-то случилось серьезное шестого октября или просто хороший теплый день рождения? Судя по всему я мог уже себя идентифицировать не только и не просто как человека, но и как его превосходительство падлу коварного доктора Арона Синеокого-Христопродавченко, уже уволенного. Я свернул к ряду шестнадцатиэтажек, за которыми стоял мой дом.
— Самвел Аршакович! — еще издали поклонилась мне симпатичная кругленькая блондинка в розовых очках. — Вы еще сына своего не видели?
— Нет, — мне стало страшно интересно.
— Я ему сегодня пятерку за лабораторную поставила. Быстрее всех сделал и без единой ошибки, молодец.
— Спасибо.
— Вам спасибо за сына.
Я свернул к шестнадцатиэтажке и вдруг из-за угла торопливо вышла симпатичная кругленькая блондинка в розовых очках. Учительница забыла что-то? Но почему она для этого за секунду обежала вокруг башни? Линзы ее очков теперь плавили меня гневом.
— А вы, товарищ Лю-пин, как воспитали дочь, так и расхлебывайте. Она у вас шлюха, шлю-ха! Обесчестила моего мальчика, гадина. Если у вас нагуляла где-то шлюха, то не я вам, а вы мне будете платить алименты.
Я покорно пожал плечами и пошел дальше. Странно, очень странно. Пощупал одной рукой другую, осмотрел ноги, дотронулся пальцем до носа. Все было в наличии, все существовало. Ладно. Разберемся. Вот и мой дом. Вот и мо…
Что это? Я же только что… вот буквально… ну на час максимум отходил в магазин. Здесь стоял мой дом, где я родился и живу. Длинная трехсекционная двенадцатиэтажка на четыреста с лишним квартир. Куда делась? Господи, ну и угодил я со страной. Ничего на час оставить нельзя.
На безжизненной гладко-глянцевой, как спина мертвого фортепьяна, асфальтовой плошали высился гранитный постамент без памятника и без надписи. Вместо памятника на постаменте сидел живой, располагающий к себе моджахед и точил об асфальт нож.
А по столь же гладкому и непонятному небу скользили живые интересные облака[20]. Ну облака, ладно. Им всегда все равно — что солнце загорающему заслонить, что ливень в болото пролить, что самолет на гибель завлечь. А люди шли мимо точно ничего не случилось, дети играли на площади в классовые игры[21] и даже любимые соседи — фингалоносица с размороженным кальмаром спокойно, без паники, прогуливались и говорили, пересыпая легким матерком, о любви.
Со временем ничего поделать было невозможно. При всех моих способностях. И я обладал этим огромным богатством, как и всякий. А вот с местом… местом… и кто теперь мешал мне, легкому, как тополиный листок, свободному от обязательств, взлететь от этой тяжелой медовой капли, места[22], куда прилип знакомый народ.
— Где тебя носит? — совсем уже неслышно сложились молекулы воздуха и унеслись ветерком вместо тополиного листа и, наконец, хоть на этих страницах я стал свободен и полумертв, стал желтой тополиной страницей, странницей. Только грехи и бестолково потраченные деньги не давали улететь и пришлось топать тяжелыми усталыми ногами.
Я проявил последние гениальные способности (больше не буду, ну их) и просто обо всем догадался. Просто понял, что, как всякому порядочному герою своей собственной жизни, мне надо что-то совершить и достичь счастья[23]. Счастье есть любовь[24]. Пора в катабазис. Ответить на настойчивый вопрос, где меня носит той, которой в обезрыбленном ботаническом саду, ну, в общем, что главное на свете? Катабазис[25].
Все знают что такое катавасия. Для остальных напоминаю — это просто ирмосы, которыми покрываются песни канона на утрени. Они поются обоими клиросами среди церкви[26].
Но катабазис это κατά-βασις. Знаю ведь, мерзавец, что нет у меня пишущей машинки с греческим шрифтом и не будет, от руки ведь придется вписывать, знаю ведь, что на самом разъюжнокорейском компьютере это слово не наберешь, известно ведь и старому и малому, что в любимой типографии «Детская книга» эллинского кегля отродясь не бывало. Но нарочно пишу еще раз. Уж больно нравится: κατά-βασις. Можно и слитно. Можно и так — ΚΑΤΑBΑΣIΣ.
Это хуже катастрофы. Это ослепнуть от катаракты, упасть в каталепсии в катафалк и вниз, в катакомбы. Катабасис, но по-русски лучше звучит катабазис — это самая жизнеутверждающая выдумка эллинской философии. Спуск, движение вниз, просто к тому, чем все и должно кончиться. Но кому куда, а мне еще и в глубину, в центр нашей бедной плоской Земли, где эта шипящая, хрипящая, бракованная пластинка вращается, насаженная на штырь своим отверстием, где сидит, облокотившись на равнодушный лак молчаливого фортепьяна, она, кто-то неразгаданная она, которой я должен, черт ее возьми, объяснить, где меня носит. В катабазисе меня