Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот ваше вино, Папа.
— Спасибо, сынок.
Рауль поставил откупоренную бутылку и чистый бокал резного стекла на крышку маленького бара, размещавшегося рядом с креслом. Хотя он служил у Хемингуэя с 1941 года, то есть с того времени, как писатель переехал сюда жить со своей третьей женой, он никогда не осмелился бы сделать ему замечание по поводу выпитого, и Хемингуэй знал, что Рауль не проболтается и не выдаст его Мисс Мэри. Он был так же безгранично предан хозяину, как и Каликсто, но невозмутимая и немногословная преданность Рауля чем-то напоминала собачью. Из всех слуг он был самым давним, самым любимым и единственным, кто, обращаясь к Хемингуэю «Папа», делал это так, словно тот на самом деле его отец. Впрочем, в каком-то смысле так оно и было.
— Папа, вы действительно опять хотите остаться в одиночестве?
— Да, Рауль, не беспокойся. Кошки поели?
— Долорес вынесла им рыбы, а я покормил собак. Вот только Черный Пес не стал есть, возбужденный он какой-то. Некоторое время назад вдруг метнулся на заднюю сторону и начал там лаять. Я спустился туда и дошел до бассейна, но никого не заметил.
— Я дам ему что-нибудь. У меня он всегда ест.
— Что верно, то верно, Папа.
Рауль Вильяррой взял бутылку и наполнил бокал до половины. Хозяин научил его не наливать вино сразу, как только откроешь бутылку, а выждать несколько минут, чтобы оно задышало и отстоялось.
— Кто сегодня делает обход, Папа?
— Я сам. Каликсто уже предупрежден.
— Вы действительно хотите, чтобы я ушел? Хотите побыть один?
— Да, Рауль, и не волнуйся, все в порядке. Если ты мне понадобишься, я позвоню.
— Обязательно позвоните. Но я в любом случае зайду попозже вас проведать.
— Ты прямо как Мисс Мэри… Ладно, иди себе спокойно, я пока еще не превратился в развалину.
— Я знаю, Папа. Ладно, хорошего вам сна. Завтра я приду в шесть и приготовлю вам завтрак.
— А Долорес? Почему бы завтрак не приготовить ей, как обычно?
— Поскольку Мисс Мэри в отъезде, я должен быть вместо нее.
— Хорошо, Рауль, как хочешь. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Папа. Как вам вино?
— Превосходное.
— Очень рад. Ну, я пошел. Спокойной ночи, Папа.
— Спокойной ночи, сынок.
У кьянти и в самом деле был изумительный вкус. Его прислала в подарок Адриана Иванчич, юная венецианская графиня, в которую он влюбился несколько лет назад и которую сделал Ренатой в романе «За рекой, в тени деревьев». Он пил темное кьянти, вспоминая терпкий вкус губ девушки, и это придавало ему бодрости и снимало чувство вины за то, что он пьет больше положенного.
Если он хочет еще пожить, никакой выпивки, никаких приключений, предупреждали его Феррер и все другие врачи. С кровяным давлением дела обстояли плохо, начавшийся диабет грозил усугубиться, печень и почки так и не пришли в норму после авиакатастроф, пережитых им в Африке, а зрение и слух могут еще больше ослабнуть, если он их не побережет. Целый ворох болезней и запретов — вот что от него осталось. А как с боями быков? Можно, но без излишеств. Дело в том, что ему позарез нужно было снова съездить на корриду, окунуться в ее атмосферу, чтобы закончить переработку «Смерти после полудня», дававшуюся ему с таким трудом. Он выпил бокал до дна и снова налил. Тихое журчанье струящегося по стеклу вина напоминало о чем-то, чего он никак не мог восстановить в памяти, хотя это было связано с каким-то событием в его жизни. Что бы это, черт подери, могло быть? — задумался он, и тут ему открылась ужасная истина, о которой он и раньше догадывался, но старался о ней не думать: если ему противопоказаны новые приключения, а старых он уже не помнит, тогда о чем писать?
Биографы и критики всегда особо подчеркивали его тягу к опасности, войне, экстремальным ситуациям — словом, к приключениям. Одни считали его человеком действия, ставшим писателем, другие — фигляром, искавшим экзотики и опасностей, чтобы добавить значимости тому, что он создавал как художник. Однако же все — те, кто расточал ему похвалы, и те, кто критиковал, — приложили руку к мифотворчеству вокруг его биографии, которую, и тут все мнения совпадали, он создал себе сам своими действиями в разных концах света. Истина, как всегда, куда сложнее и страшнее: не будь у меня такой биографии, я не стал бы писателем, сказал он сам себе и посмотрел бокал на свет, но не стал пить. Он знал, что обладает ограниченной и обманчивой фантазией, и только благодаря тому, что он рассказывал о действительно увиденном и пережитом, ему удалось написать свои книги, пронизанные той самой правдой, какой он требовал от литературы. Без богемной жизни в Париже и увлечения корридой он не написал бы «Фиесту». Без ранения в Фоссальте, миланского госпиталя и безнадежной любви к Агнессе фон Куровски не появился бы роман «Прощай, оружие!». Без сафари 1934 года и горького вкуса страха, испытанного при встрече с раненым буйволом, он не смог бы написать ни «Зеленые холмы Африки», ни два из своих лучших рассказов — «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера» и «Снега Килиманджаро». Без Ки-Уэста, катера «Пилар», бара Sloppy Joe's, контрабанды алкоголя и историй, рассказанных Каликсто, не возник бы замысел «Иметь и не иметь». Без испанской войны, без бомбардировок и жестокого братоубийственного безумия, без страстной любви к бездушной Марте Геллхорн никогда бы не были написаны «Пятая колонна» и «По ком звонит колокол». Без участия во Второй мировой войне и Адрианы Иванчич не было бы романа «За рекой, в тени деревьев». Без долгих дней, проведенных в водах Мексиканского залива, без выловленных им серебристых марлинов и историй о других огромных марлинах, услышанных от рыбаков Кохимара, не появился бы «Старик и море». Без «Фабрики плутов», которые помогали ему в поисках нацистских подводных лодок, без усадьбы «Вихия», без «Флоридиты», ее напитков и ее завсегдатаев, а также без немецких подлодок, которые кто-то на Кубе снабжал горючим, он не написал бы «Острова в океане». А «Праздник, который всегда с тобой»? А «Смерть после полудня»? А рассказы о Нике Адамсе? Или эта треклятая история из «Райского сада», которая никак не вытанцовывается, хотя становится все длиннее и длиннее? Он-то это прекрасно знал — чтобы создавать настоящую литературу, он должен жить настоящей жизнью: сражаться, убивать, ловить рыбу, жить, чтобы иметь возможность писать.
— Нет, подонки, не придумывал я себе жизнь, — произнес он вслух, и ему не понравилось, как прозвучал его голос в абсолютной тишине. Он залпом допил вино.
С бутылкой кьянти под мышкой и бокалом в руке он подошел к окну гостиной и вгляделся в ночной сад. Он старательно напрягал зрение, пока у него не заболели глаза, пытаясь что-то увидеть в темноте, как это умеют дикие африканские кошки. Все-таки что-то должно существовать, помимо заранее предусмотренного, за рамками очевидного, что-то, способное придать некое очарование последним годам его жизни: не может же все сводиться к тягостным запретам, лекарствам, забывчивости и усталости, боли и набившей оскомину повседневности. В противном случае жизнь победила бы его, раздавила без всякой жалости, это его-то, провозгласившего, что человека можно уничтожить, но нельзя победить. Дерьмо все это, пустая болтовня и вранье, подумал он и налил себе еще вина. Ему было необходимо выпить. Ночь обещала стать бессонной.