Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дан Цалка: Напротив, Чехов, как мне кажется, пишет саму жизнь. Он позволяет читателю своих рассказов прожить другую жизнь, заменяет знакомую ему жизнь на ту что предлагает он. А я выстраиваю свои рассказы: так выстроены „Конец племени ямун“ и „Дети солнца“. От Чехова создается впечатление, что литературные аспекты — стиль, композиция — не доминируют, они обнажаются перед читателем далеко не сразу.
Мне трудно это определить точно, но я не могу отделаться от ощущения, что, начиная с Джойса, в прозе двадцатого века господствует поэтика поэзии. Так что же пленяет в рассказе? Что поражает новизной? Ритм, музыка, игра, соотношение между тем, что явно, и тем, что подразумевается. Мне мешает слово „турист“. Когда поэт садится писать стихотворение, вдруг появляется сфинкс, или чей-то образ, или корабль. Значит ли это, что поэт совершает путешествие, а сфинкс или корабль стоят где-то поодаль и ждут, пока он приблизится к ним? Они живут в нем, они — плод его воображения, его настроения, лёт его свободных ассоциаций…»
Цалка отчетливо сознает невозможность в наше время поразить читателя психологической новизной или композиционной оригинальностью рассказа. Он прямо говорит, что беллетристика предшествующих столетий исчерпала возможности художественного образа героя и неожиданной фабулы и всякий, ступающий на проторенный ею путь, обречен быть банальным. В наше время привлечь читателя может лишь сама ткань повествования. Образцы подобного подхода к прозе Цалка видит в творчестве Пруста и Джойса.
Двадцатый век разрушил классическое представление о связи формы и содержания. Если «Аристотель высказал мысль, что форма художественного произведения имеется в уме творца прежде, чем она войдет в материю, и для пояснения этой мысли привел… пример дома, придуманного архитектором, и статуи, которую замыслил скульптор»[16], то концепция творчества Цалки иная: вязь слов, течение прозы, которое то разливается обилием деталей и ремарок автора, то суживается в ниточку ручейка, связующую отдельные эпизоды и впечатления. Читатель неспешно плывет по течению, то замедляя, то убыстряя ход, задерживается на полюбившихся ему абзацах и скользит там, где не задето его внимание. В случае писательской удачи читатель распознает непременные в нынешнем художественном тексте литературные аллюзии, видит, если прибегнуть к опыту Маленького Принца, не просто шляпу, но слона, проглоченного удавом (так в «Истории о дела Рейна» эхом звучит гетевский «Фауст»). Всегда ли воплощение авторскоро видения в тексте распознается читательским взглядом извне — зависит от изощренности обеих сторон.
Говоря о Цалке, хочется напомнить, что этот современный писатель, обреченный творить в эпоху одряхления (если не старческого маразма) европейской культуры, находит утешение в любви к миру и к искусству — пластическому, музыкальному, словесному. Внутреннее созерцание любимого предмета — возможно, в каждый момент нового — изливается в прозе набором эмпирических деталей и личных ассоциаций автора в присущей ему последовательности впечатлений, мыслей и ощущений и застывает в форме литературного произведения, которое мы, по старинке и не всегда несправедливо, продолжаем именовать рассказом, романом или новеллой.
Зоя Копельман
Иерусалим
Аминадаву Дикману посвящается
В те дни, когда великие персидские поэты еще слагали на земле свои возвышенные строки, пересекал Иудейскую пустыню один из достославных стихотворцев, Муслихаддин Абу Мухаммад Абдаллах ибн Мушрифаддин, известный нам под именем Саади. Руки его были стянуты за спиной кожаным ремнем, глаза залепила смешавшаяся с потом пыль, губы потрескались, неверные ноги шатко ступали по жесткой земле. После долгого пути пленники достигли города Триполи, и месяц за месяцем, от зари до заката, работал Саади на строительстве городских укреплений. Каждый вечер несчастный говорил себе, что, если не случится чудо, душа его расстанется с телом, не выдержав этой франкской неволи. И чудо в самом деле произошло. Один приятель и почитатель из Халеба уплатил за него выкуп в сто золотых динариев, и какой-то пизанский караванщик вывез Саади на муле и доставил его в Халеб в надежде, что тот, кто внес богатый выкуп, расщедрится и отблагодарит его за услугу. Так поэт был спасен. В благодарность за избавление Саади женился на дочери своего спасителя, которая оказалась женщиной склочной и сварливой, и, прожив жизнь, полную великих деяний и славы, встретил смерть в городе своего рождения Ширазе в возрасте ста восьми лет.
То обстоятельство, что бессмертная поэзия Саади — «цветенье розы — краткий миг, но вечно свеж сад роз моих», — писал он, открывая свой «Гулистан», что в переводе и означает «Сад роз», — то, повторяю, обстоятельство, что эти бессмертные стихи могли никогда не быть подарены миру, если бы не случайно выплаченные сто монет, наполняло сердца их читателей страхом и признательностью, ибо главные свои сочинения поэт создал в весьма преклонном возрасте, спустя годы после изнурительных месяцев в Триполи.
Удивления достойно, что слова испуга и признательности перемежаются изъявлениями гнева и презрения по отношению к франкским варварам: «Даже если бы эти ничтожные франки выставили супротив Саади всех своих стихотворцев, и тогда был бы он огромнее их всех, вместе взятых, как слон против стаи полевых мышей!»
Здесь следует прервать наше повествование и задаться вопросом: а что же делал Саади — сей великий муж, чей порог обивали сотни учеников прославленных медресе Дамаска, — в Иудейской пустыне? О его пребывании там, помимо того, что написано в книгах, известно нам из одного послания, отправленного дервишем по имени Мухаммад Абу Мансур некоему богатому купцу в Ширазе, Искандеру Али, — послания, повествующего о странствиях в обществе Саади и суфийского отшельника по прозванию Нур-Алла Аттар.
Завершив учебу в духовной академии Низамийе, Саади свел знакомство с кружком суфиев и чрезвычайно увлекся их учением. Вернувшись из Багдада в родной Шираз и позднее пускаясь в длительные путешествия, он посетил Балх, город, где родился Джалаладдин Руми, небольшое стихотворение которого Саади перевел на язык урду и преподнес в дар одному знатному кашмирскому вельможе, обосновавшемуся в Халебе:
Мне было ведомо изысканное счастье
В жемчужной ракушке укрыться от напастей.
Но из прибежища я вырван и скитаюсь,
И, как волна о риф, я пеной разбиваюсь.
Все тайны бурные страстей
Я сделал достоянием людей.
Как туча, что на землю пролилась дождем,
Усну на берегу, и мне скитанья нипочем.
Саади посетил Газни, город великого правителя Махмуда, обладавшего мечом-молнией, побывал в Пенджабе, в Соннате, в грандиозном храме Шивы, господина Луны, господина сомы — растения грез; оттуда он добрался до Дели и до Йемена, а из Йемена отплыл по Красному морю и добрался до Абиссинии, совершил паломничество в Мекку и Медину и какое-то время жил в Египте и Дамаске. И где бы он ни был, всюду сходился с суфиями или людьми, близкими им по духу и образу жизни. Услышав, что суфий Нур-Алла Аттар принял обет молчания и намеревается удалиться в Иудейскую пустыню, он решил отправиться с ним. Вблизи Иордана к ним присоединился дервиш Абу Мансур, превзошедший многих в искусстве каллиграфического письма, за что снискал милость сперва у князей, а затем и у их приближенных.