Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, дворянство было неоднородно: наряду с крезами-латифундистами в его составе находилось немало бедняков, собственноручно пахавших землю или вообще не имевших никакой собственности; к «благородному сословию» принадлежали и блистательные интеллектуалы, и неграмотные (в буквальном смысле слова) невежды. Поэтому, говоря о социально-политических и дискурсивных практиках дворянства, я буду иметь в виду ту его часть, которая обладала достаточным для их реализации экономическим и/или культурным капиталом. Именно ее можно определить как своеобразную «малую нацию», «нацию господ» в составе политически неорганизованного русского этноса, членов которой объединяли общие материальные, гражданские и политические права, а также однородная, импортируемая из Западной Европы культура и основной язык общения – французский.
До начала XIX в., даже на дискурсивном уровне, другие сословия в эту «нацию» не допускались, в особенности крестьянство, составлявшее более 90 % населения России. В дворянском самосознании XVIII столетия господствовало представление, что «благородное сословие» – «единственное правомочное сословие, обладающее гражданскими и политическими правами, настоящий народ в юридическом смысле слова , через него власть и правит государством; остальное население – только управляемая и трудящаяся масса, платящая за то и другое, и за управление ею, и за право трудиться; это – живой государственный инвентарь. Народа в нашем смысле слова [то есть нации] не понимали или не признавали» (В.О. Ключевский). Д.И. Фонвизин определял дворянство как «состояние», «долженствующее оборонять Отечество купно с государем и корпусом своим представлять нацию». По сути, сословно-классовая идентичность отождествлялась дворянами с национальной. И это вполне естественно, трудно признать единоплеменников и сограждан в тех, кто и социально, и культурно не имеет с тобой практически ничего общего.
Тем не менее, несмотря на все вышеописанное, именно дворянство создало русский националистический дискурс. Его творцами являются – все как один – представители «благородного сословия»: Н.М. Карамзин, А.С. Шишков, С.Н. Глинка, Ф.В. Ростопчин, А.С. Кайсаров, лидеры декабризма.
Л. Гринфельд видит причину обращения дворян к национализму в кризисе дворянской идентичности, якобы обесценивавшейся из-за постоянного расширения сословия за счет выходцев из низов, в неуверенности сословия в своем колеблющемся социальном статусе. Этот тезис нуждается в серьезном уточнении. Да, дворянство стремилось к пересмотру своей сословной идентичности, но не только потому, что боялось девальвации последней, но и потому, что стремилось поднять ее на новый, более высокий уровень, наполнив ее политическим содержанием. «Благородное сословие» в своих отношениях с самодержавием не всегда было страдательной, но иногда и наступательной стороной. Каждый помещик был почти неограниченным государем в своем имении, дворянская корпорация фактически контролировала власть в провинции и «для того, чтобы сделаться могущественным политическим сословием и властно влиять на судьбы русского народа и Русского государства, дворянству не хватало лишь одного – ограничения прав самодержавной власти монарха и участия в законодательстве и верховном государственном управлении» (А.А. Корнилов).
Дворянство стремилось к политической власти. Но самодержавие всеми своими действиями демонстрировало нежелание делиться властью с какими бы то ни было социальными группами, ибо это полностью противоречило его «надзаконной», «автосубъектной» (А.И. Фурсов) сущности. Между монархией и дворянством, начиная с Екатерины II, шла сложная и напряженная игра: «Против политических требований дворянства правительство всегда выдвигало крестьянский вопрос. Боязнь отмены крепостного права и потери, таким образом, социальной почвы под ногами заставляла дворянство, в его целом, постоянно склоняться перед императорской властью» (Г.В. Вернадский). Кроме того, самодержавие, чтобы не зависеть от дворянского влияния, окружило себя в значительной степени инородной или разночинной бюрократией.
Той части русского дворянства, которая либо не принадлежала к высшему свету и бюрократии, либо не хотела играть по их правилам, а мечтала о самостоятельной, а не о функциональной роли во властном механизме, ничего другого не оставалось делать, как найти для себя какую-то иную формулу своей легитимности вместо «царевых слуг». Благо искать ее не нужно было слишком долго. Идея нации как демократически организованного суверенного народа во французской культуре на рубеже XVIII–XIX вв. была основополагающей, и, кстати, как аргументированно показывает Л. Гринфельд, ее изначально сформулировали именно оппозиционные королевской власти французские дворяне, а уже потом перехватили идеологи третьего сословия. Но в России третьего сословия не нужно было опасаться в связи с его блистательным отсутствием, и потому дворянство само могло сыграть его роль. Часть дворянства начинает позиционировать себя в качестве полномочных представителей всех русских, вне зависимости от сословной принадлежности.
Из духа политической ущемленности русского дворянства и родился русский национализм, гораздо раньше, чем возник хотя бы намек на «большую» общенародную нацию в социальной реальности.
Еще одним немаловажным фактором «национализации» русского дворянства был «глубокий и жестокий антагонизм между русскими и нерусскими дворянами» в многоэтничной империи (А. Рибер), что неудивительно, ибо «так называемые инородцы составляли около половины всего потомственного российского дворянства» (А.П. Корелин); их приток заметно усилился в конце XVIII – начале XIX в., когда в состав империи вошли земли Речи Посполитой и Грузия, то есть именно в период генезиса русского национализма. Особенное раздражение вызывали привилегии балтийских немцев, так называемых «остзейских баронов», из которых российские самодержцы охотно черпали верные себе управленческие кадры.
Наконец, важнейшим катализатором, так сказать, «повивальной бабкой» русского национализма явились войны с наполеоновской Францией. Первоначальное воодушевление; позор Тильзитского мира; страстное желание реванша; ненависть к прежним кумирам, а ныне экзистенциальным врагам, вторгшимся на территорию России и покушающимся на все дорогое в жизни каждого русского дворянина (это замечательно схвачено Л. Толстым в разговоре Андрея Болконского и Пьера Безухова накануне Бородинского сражения); небезосновательный страх перед возможной «пугачевской» реакцией «подлого народа» на гипотетическую отмену Наполеоном крепостного права; восхищение «дубиной народной войны»; восторг и самоупоение от победы над не победимым доселе никем противником и от роли «освободителей Европы» – десятилетие между 1805 и 1815 гг. превосходит по своей насыщенности экзистенциальными переживаниями все остальное XIX столетие. И именно в это десятилетие сформировались обе версии русского национализма – традиционалистская и модернистская, если выразители первой (Карамзин, Шишков, Ростопчин) в основном пробавлялись риторикой, то выразители второй (А.С. Кайсаров) выступали за реальные социально-политические преобразования, прежде всего за отмену крепостного права. Но в обоих случаях само понятие нации приобрело новый смысл, оно включало теперь в себя все сословия. Более того, не только модернисты, но и некоторые традиционалисты признали основой нации самый многочисленный и самый социально униженный слой русского общества – крестьянство. Таким образом, «большая» нация была уже «воображена», совсем по Б. Андерсону.