Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что в то время, когда прочие девицы прилежно усваивали богатый набор приемов, посредством которых им предстояло в будущем, когда они станут важными дамами, достичь успеха в салонах, я в одиночестве бродила по дорожкам сада. Когда же случалось ненастье, я находила пристанище в покоях матери-настоятельницы, устроившись за столиком, инкрустированным розовым мрамором.
Пока другие штопали, рисовали и пели, я предавалась чтению. Со временем у меня выработалась своего рода зависимость – меня тянуло к книгам: к аромату свежей типографской краски, к пряному мускусному запаху старых фолиантов. Мне нравилось трогать ткань на их корешках, и меня огорчало, если книга, которая мне нравилась, не имела золотого обреза. Подобные занятия словно переносили меня в иное царство, огражденное кожаным переплетом, и я укрывалась там, будто за щитом.
Моими друзьями стали волшебники-романисты – Анна Радклиф и великий шотландец Вальтер Скотт. Я читала их в своей комнатке-кладовке при свете ворованной свечки, а затем прятала под ворохом тетрадок. От них пахло скандалом – не подходящим для девочки недозволенным чтением… О да… Я растворялась в их книгах полностью и бесповоротно, сгорая от счастья. Какой в них таился мир, полный романтических приключений и коварных любовниц, полный преследуемых и гонимых дам, теряющих сознание в своем одиноком жилище; там обитали гонцы, которых убивали на каждом постоялом дворе; на каждой странице наездники загоняли своих лошадей насмерть; там были темные леса, горные дали, клятвы и рыдания, слезы и поцелуи, шлюпки, плывущие по лунной дорожке, соловьиные рощи, сердца, трепещущие от горя и радости, и джентльмены, храбрые и добродетельные, как сам Господь Бог. В мечтах я представляла себя обитательницей замка, в старомодном роброне с низкой талией: подперев рукой подбородок и устало поставив на подоконник изящнейший локоток, я коротала у окна долгие, тоскливые дни в ожидании всадника с белым плюмажем, который галопом прискачет через обдуваемую ветрами вересковую пустошь. Правда, иногда этим всадником оказывалась я сама. (Конечно, я не отличила бы шлюпку от барки и никогда не видала пустоши даже одним глазком, хоть обдуваемой ветрами, хоть нет, но все это не имело значения.)
Еще мне нравились произведения Браунинга, из-за их красоты, и Шекспира, потому что в них было много жизни. Я декламировала по памяти целые монологи, адресуя их то любопытным белочкам, то росшим неподалеку деревьям, становившимся, таким образом, участниками моих любительских спектаклей. Я обожала нерешительность Гамлета, равно как и исполненный болью гнев Просперо или одиночество короля Лира. Я пыталась пробудить в себе безумную силу леди Макбет, но сделать это мне так и не удалось.
В спокойном обществе Плиния и Плутарха я отдыхала душой. (Ведь что может быть романтичней падения империи – с интригами ее правителей, с распутными императорами, с кинжалами, спрятанными под плащом, и ядом, подсыпанным из перстня в усыпанный драгоценными каменьями кубок…)
…Овидий и я. Гомер и Гораций. Плавт, Пифагор… Я читала любого философа, который попадался мне в руки. Я читала все.
Помнится, как-то в праздники я даже прочла сборник папских эдиктов!
…Но, читая все это, я наивно полагала, что это и есть жизнь. И все же я не жалею ни о единой минуте, проведенной за книгами. Ни об одной. Я благодарна им за утешение, за ту силу, которую они мне даровали. Не знаю, что бы я без них делала, – ведь жизнь моя была ужасна. В таком ужасе нельзя жить. А я жила – и выжила. Разумеется, я не говорю о тесном жилище, о чахоточных девушках, спавших вчетвером в одной постели, или о каше из толченых каштанов… Нет, я говорю о вещах куда более необычных, куда более странных.
…Тут мне, увы, необходимо помедлить, чтобы набраться мужества. Кое-что все-таки надо объяснить. Но колебания одолевают меня. Не то чтобы на ум не шли нужные слова – как раз наоборот: боюсь, что, начав рассказывать историю моей жизни, я не смогу остановиться. О нет, слова-то придут; но меня смущает, что мне придется сдерживать поток воспоминаний. Однако я уже решила все рассказать и себе самой поклялась, что сделаю это правдиво. Рассказать все до капли, хотя в моей истории содержатся факты настолько абсурдные, что подобные вещи и вообразить-то трудно, так что некоторые читатели даже, по-видимому, не смогут в такое поверить.
…Но я прошу мне поверить, а то я не смогу продолжать. А что касается тебя, мой Читатель… Конечно, у тебя наверняка есть причина, по которой ты сейчас держишь в руках эту рукопись; или нет? Возможно, именно теперь она у тебя появилась; если же нет, то просто доверься моему повествованию, и со временем ты все поймешь.
… Итак, возвратимся в С***.
Прошли годы. Я по-прежнему жила отдельно от всех, отдельно от самой жизни. Никто не трогал меня, и я не трогала никого. Меня ничто не касалось – я не знала ни материнского нежного прикосновения, ни прикосновенья сестры, ни прикосновенья любимого. Я превзошла всех в учебе, и мне, по существу, разрешили самой выбирать, что я хочу изучить. И я то читала блаженного Августина, то углублялась в лабиринты латинской грамматики… Книги, книги, все больше книг. Но то была лишь зола, а не огонь и тепло.
Все кончилось однажды утром, когда я раскатывала тесто на кухне, – Боже мой, а ведь с тех пор прошло не так много времени! Вошла сестра Исидора и попросила уделить ей минутку. Мы вместе вышли из кухни. В молчании шли мы по саду, ее окружавшему, ступая по каменным плитам узкой дорожки; весь сад был обрамлен подстриженной живой изгородью из кустов самшита, которая не давала травам из сада проникать на овощные грядки, опекаемые сестрой-экономкой, и не позволяла кустистым томатам наваливаться на яркие клумбы с бегониями, ирисами, олеандрами и ноготками, а также лиловыми агератумами и серебристыми артемидами… Сестра Исидора спросила, как продвигаются мои занятия. Я ответила, что хорошо. Довольна ли я работой на кухне? Да, солгала я; та ответила, что рада это слышать. Наступило молчание, и я, почувствовав, что пора нарушить его, еще раз выразила благодарность ордену урсулинок за то, что те взяли меня в монастырь, когда я, совсем еще дитя, вся в слезах постучала к ним в дверь. Сестра Исидора ответила на мои слова глубоким поклоном.
– День конфирмации уже совсем недалек, – произнесла наконец монахиня. Она стояла передо мной выпрямив спину, высокая, а длинные ее пальцы, похожие на лапки паука, казалось, ткали невидимую паутину. Я пристально посмотрела в ее бесцветные глаза, ибо чувствовала, что в этих словах прозвучал мой приговор.
– Да, – проговорила я. Девочки помладше, которым предстояло пройти конфирмацию, вовсю к ней готовились, как и все мы, работавшие на кухне. – В июле, кажется?
– Вот именно. Шестнадцатого июля. Осталось несколько недель. Ну а после нее, сама знаешь, в судьбе девиц всегда происходят некоторые, э-э-э… перемены. – Сестра Исидора погрузилась в молчание, затем наконец проговорила отстраненно, обращаясь больше к себе, чем ко мне: – Правда, еще экзамены… – И я сразу поняла, к чему она это сказала.
– Да, сестра, – отозвалась я.
– Не сомневаюсь, что тебе сдать их будет совсем несложно. – К этим словам сестра Исидора присовокупила поздравления и уверила, что все делается исключительно в моих интересах; на самом деле это должно было означать, что другого пути у меня нет. Ведь я появилась в монастыре неизвестно откуда. Так что куда мне после него возвращаться? Она явно считала меня недостойною стать невестой Христовой. Так чем я могла еще заняться? Только преподавать.