Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно.
И горящие глаза, пронзительно-синие. Как синяя сердцевина угасающего желтого пламени кислородно-ацетиленовой горелки при отключении подачи газа. Рыжий, смуглый, синеглазый, носатый. Чудак. И развалина. Ранимость, уязвленное самолюбие и широченные ноздри.
Я зачарованно гляжу, как этот Аляж Козини присаживается на корточки, опускает руки в ручей, потом растягивается чуть ли не плашмя и медленно припадает к земле, перекладывая вес тела на руки, будто отжимается. Голова его исчезает в реке. Под водой Аляж открывает глаза и смотрит на отливающую золотом бурую гальку на дне. Свет пронзает воду, точно воздух, расщепляясь на лучи, как в разрывах между древесными кронами в чащобе дождевого леса, падает на подводные камни и обдает рыжевато-золотым блеском реку на всем ее протяжении. Глядя прямо перед собой, он открывает рот, хватает речной воды и заглатывает, освежая глотку. Я смотрю на него и думаю: нет воды вкуснее той, которую пьешь вот так. Смотрю и думаю: может, он ощущает себя частью реки. Покуда его легкие рыжие пряди колышутся взад-вперед, точно водоросли, тронутые слабым течением на мелководье, я смотрю на него и думаю: может, он и впрямь это ощущает. Потом думаю: может, ничего такого он не ощущает. А потом думаю: что, если ему хочется, чтобы его унесло вниз по канаве, как лоцманы прозвали реку Франклин? И плевать ему на горы, реки и дождевой лес. Для них он чужак и вместе с тем свой, они не хотят ни удерживать его, ни отпускать, они не любят его, но и не питают к нему отвращения, не завидуют ему и не принижают его усилия, для них он ни хороший ни плохой. Для них он все равно что упавшая ветка или целая река. Он чувствует себя голым – ни потребностей, ни желаний. Чувствует себя под защитой горных утесов и дождевого леса. И ему впервые за все время хорошо – он это чувствует. Может, это и есть смерть, думает он. Покой, а вокруг – пустота.
Ш-ш, ш-ш, ш-ш… Большие лоснящиеся красные подушки плота, на котором они собираются сплавиться по реке, раздуваются по мере того, как врач из Аделаиды в дорогой фиолетовой флисовой куртке, с венозными, как у эму, ногами налегает на педальный насос – вверх-вниз.
Ш-ш, ш-ш, ш-ш… Я вижу, как нахваливаю его и при этом упиваюсь своей неискренностью.
– Здорово, Рики, здорово! Молодчина!
Никакой он не молодчина, но Аляж понимает: уж лучше пусть другие вкалывают, а не он, даже если у них все из рук валится.
– Валяй дальше, Рики!
Вижу, как Рики улыбается, выражая готовность лечь костьми, вижу, как он ощущает свою значимость, необходимость и как нуждается в похвале.
– В кои-то веки оказаться здесь, на реке Франклин… – ш-ш, ш-ш, ш-ш… – вы даже не представляете, что это такое, – говорит Рики. – Ш-ш, ш-ш, ш-ш…
– Деревянная спина, паршивая шамовка, колики в животе – вот что это такое, – отвечает Аляж. И я вижу: этот Аляж корчит из себя шутника, хотя сам прекрасно понимает, сколь важна его роль инструктора и лоцмана. Вижу, что нарочито сгущая краски, он прикрывает привычную застенчивость.
Я смотрю, как этот Аляж медленно поднимает глаза над водой и обводит взглядом кустарник, обрамляющий речные берега, и мне видно, как он улыбается. Я знаю, что у него сейчас на уме: он счастлив, что наконец снова оказался на реке – в этой кишащей пиявками канаве. Кругом – мирты и сассафрасы, местные лавры и болотные дирки, окаймляющие сплошной стеной на первый взгляд непролазный дождевой лес, и на подступах к нему река несет свои воды чайного цвета, изо дня в день покрывая бронзой и золотом речные камни чуть поодаль.
Я знаю: он подтрунивает над клиентами, которые, невзирая на убежденность в обратном, невзирая на укоренившиеся представления, что это самая прекрасная страна на свете, уже чувствуют нарастающее душевное смятение, оказавшись в чуждой им обстановке, так не похожей и так похожей на картинки из календарей с видами дикой природы, что украшают их салоны и конторы. Кругом стоит дразнящий запах плодородной земли, а умеренная влажность действует как смирительная рубашка. Здесь, в какую сторону ни глянь, бежать некуда: лес все гуще, а планов для фото– и видеосъемки все меньше. Ни гипсокартонных стен, ни журнальных столиков, которые могли бы служить пределами, оставляющими за этой землей лишь заслуженную декоративную роль. А как они стараются: по крайней мере, один клиент почти всегда лихорадочно отщелкивает одну-две пленки еще в самом начале путешествия. Но для Аляжа это место, где, как им чудится, все шевелится у них за спиной, заставляя тревожно оглядываться на каждом шагу, так вот, для Аляжа это место – дом.
– А этого фрукта каким ветром сюда занесло? – шепотом спрашивает его напарник Таракан, показывая пальцем на дородного бухгалтера из Мельбурна. – Ну чисто гусь.
– Или эму, – слышу, отвечает Аляж.
– Или, как бишь его… – говорит Таракан, и мне видно, как он силится подобрать образ соответствующего животного, похожего на этого нескладного самонадеянного бухгалтера, – …или этот гребаный… – Но подобрать точное сравнение ему не удается. – Как хоть его зовут? – шепчет Таракан.
– Дерек, – отвечает Аляж и, найдя нужное сравнение, прибавляет: – Богомол.
– Во-во, – соглашается Таракан и тут же: – Нет, – оговаривается он, – нет. Похож, да не очень. – Таракан снова принимает задумчивый вид и выдает: – Кузнечик, вот на кого он больше смахивает… на гребаного кузнечика.
И тут он попадает в яблочко. Дерек напоминает странное существо – слишком большое для человека: его широкие зрачки, до странности чувствительные и вместе с тем совершенно нечеловеческие, выглядят одновременно пустыми и алчными. Крепкие руки будто прилипли ко рту – впихивают туда то что-нибудь съедобное, то сигарету, а под громоздким телом торчат смешные, похожие на палки ноги, обтянутые блестящими, в зеленую полоску, термолосинами.
Аляж поворачивается и идет по береговой тропе к тому месту, где ранним летом они ставили ульи для пчел, которые собирали нектар с дирок, осыпавших лесные реки белыми цветами, точно конфетти на свадьбе. Ему хорошо. Даже живот, впервые за долгое время, у него не крутит, не ноет и не схватывает, предвещая очередной приступ поноса. Я вижу, как Аляж переодевается в сплавную одежду – неспешно и весело натягивает на себя разные части экипировки. Сперва – плавки, потом – неопреновый полукомбинезон гидрокостюма с яркими, флуоресцентно-зелеными вставками. Аляжу нравится ощущение, когда гидрокостюм прилегает к телу. Это создает иллюзию силы и целеустремленности. Следующий слой – утепленные штаны, потом – кипенно-белая, с синим, верхняя нейлоновая куртка, так называемая кага, и, наконец, спасательный жилет, ярко-фиолетовый, пухлый, с охотничьим ножом на одном плече, свистком, цветастыми карабинами из анодированного алюминия и схватывающими узлами на другом. Ах, какие карабины! Клиенты допытываются у лоцманов, зачем они цепляют их на себя, и лоцманы покровительственным тоном растолковывают их важное и серьезное предназначение: карабины, дескать, служат для спасения, если случится застрять посреди разлившейся реки, – тогда лоцманам приходится пускать в ход все эти тали и веревки, чтобы переправиться на берег. Но на самом деле они будоражат воображение, вселяя неотвратимое чувство опасности и внушая клиентам и страх, и уважение – страх к тому, что будет, и уважение к лоцманам, в чьих руках отныне их судьба. Это наглядный урок, показывающий, что такое жизнь и сколь она ничтожна. Лоцманы обвешиваются карабинами везде и всюду, как мексиканские революционеры – патронташами, подобно статистам в передвижном театре смерти. Все это выглядит в известной степени комично. Аляж обматывает вокруг талии направляющий пояс – ярко окрашенный трех с половиной метровый альпинистский трос, сцепленный еще с одним карабином. Сбоку цепляет к поясу спасательный шнур, а на голову нахлобучивает защитную каску. И, похожий на отливающую всеми цветами радуги тропическую букашку, возвращается к клиентам.